Вилла Бель-Летра - Алан Черчесов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Расьоль плюхнулся в воду. Георгий прыгнул за ним. После часа под солнечным пеклом плыть было здорово. Уплывать далеко — еще лучше. «Когда-нибудь я это сделаю, — подумал Суворов, подгоняя большими стежками волну. — Пусть пять километров, но я одолею его, переплыву… Только как мне потом возвращаться обратно?»
Оставленный далеко позади, Расьоль старательно выдувал из себя аппетитное фырканье. Наверное, в юности был подающим надежды горнистом.
— Не горнистом, мой друг! Ваш приятель Расьоль пять лет кряду заливался конфузливым зябликом на церковных хорах городка Парнасьон. — Обтерев насухо полотенцем свое коренастое тело, француз приступил к новой байке. — Да-да!.. Моим чтящим Писание родителям показалось мало назвать своих отпрысков в честь бит-квартета евангелистов (братьев моих окрестили Люка и Матье). А когда стало ясно, что маман истощилась утробой и больше приплода не будет, пришлось им меня переписывать в местном приходе с сурового «Марка» на двойное «Жан-Марк», чтобы не оскорбился самый сладкоголосый трубач — Иоанн. Так вот мне перепало отдуваться уже за двоих, что плачевно сказалось на моем угнетенном двойным бременем росте: детские перегрузки, знаете ли, до добра не доводят. Слуга из меня получился не самый угодливый: Хозяина я невзлюбил. Да и как по-другому, если однокашники постоянно дразнились и обзывали меня свистуном. Лучший способ стать драчуном — регулярно быть битым. С этим проблем не бывало. И хотя я считаю себя убежденным противником рукоприкладства, тогдашнее мое желание дать сдачи оправдал бы и Папа Римский, не будь он такой лицемер. Короче, Богу — Богово, а все остальное, простите, — мое: решил я податься в боксеры. Уже месяца через четыре так обработал физиономию одного долбоноса, что вместо позорного «свистуна» заработал прозвище поприличней — «мангуст». А спустя год или два Мангуст помочился в семейный очаг и ушел, потому как терпеть религиозную муть больше не было сил. К тому же в противоборстве со мной отец обладал незаслуженным преимуществом, которым пользовался с коварством форменного еретика: на него нельзя было посягать, даже когда он устраивал порку и, печалясь лицом, подвергал меня сущим мукам терпения. Он лупил меня так, словно хотел вынудить запеть соловьем истязаемый зад, как будто всегдашнего зяблика, заходящегося жалобной трелью из отзывчивой к розгам глотки, было ему недостаточно. Я мстил тем, что плевал втихаря на распятие. А потом я убил его…
— Это кого же?
— Да папашу (Христа, коли помните, порешили раньше другие)… Я подкрался к отцу — он сидел в кресле и листал, шевеля противно губами, привезенный из Ватикана требник, семейную нашу реликвию. Латынь не слишком ему давалась, вот он и старался ее умаслить преданностью косноязычия, словно норовил дать взятку Тому, что внимал его неуклюжим потугам там, наверху. Коррупция, Суворов! Она ведь повсюду… Обычно он сиживал в кресле, лицом повернувшись к огню, а тут решил отчего-то обернуть к камину свою непорочно-сутулую спину. Помню, кочерга стояла неправильно — неплотно примкнув рукоятью к решетке, — вот-вот упадет. Сперва я хотел лишь поправить, но потом, едва взял ее в руки, невольно примерил замах. Приходилось как раз на пригорок затылка (а затылок, попутно замечу, у папаши был тверд и зернист, что шершавый кирпич. Вдобавок меня раздражала неприятная поросль, стекавшая сединой к загорелой и дряблой, точь-в-точь как мошонка, папашиной шее двумя мохнатыми гусеницами. В общем, картину вы уловили…). Внутри у меня сделалось звонко и холодно. Это был тот соблазн, от которого сердце грохочет, будто в нем кто-то тычет железкой в большущий котел. Папаша услышал меня с кочергой и, не беря труд повернуть ко мне голову, произнес угрожающе: «Только посмей, троглодит». Я со страху его и огрел… А потом, как проснулся, понял вдруг, что созрел стать убийцей. Знаете, бывают сны, в которых ты предстаешь сам собой, без ложных гримас и ужимок. Мой оказался сном подростка-Эдипа. Потому-то я и ушел. Таскать у себя на плечах толстяка Вседержителя вместе с церковной мурой — это бы я еще сдюжил. Но два пассажира (Господь плюс австрийская бестия Фрейд) на одного неокрепшего рикшу — это, право же, слишком… Ну, как вам рассказ? Приглянулся?
— Идите вы к черту. Засомневаться в вашей искренности пришлось уже с зачина, когда иудейка-маман вдруг решила крестить вас двойным христианским именем. А окончательно я перестал доверять вашим бредням сразу после мошонки: физиологический просчет, — Суворов зевнул, поворочался, подминая в коврик траву, прикрыл локтем от солнца глаза и изготовился к дреме.
— Вот и соврали! Я же видел, у вас даже губа оттопырилась. Эх, Суворов, читайте-ка въедливей классику. Это первый рассказ, который Жан-Марк Расьоль написал двадцать два года назад. А насчет правды — так это, дружище, простите, в нашем случае пошлость. Мне ли вам разъяснять, что валюта для литератора — это твердый номинал опубликованных им страниц, а не рассыпчатая мелочь, полученная подачкой от судьбы в обмен на прожитую наяву биографию. В первом случае вам платят крепким английским фунтом, во втором — дырявым монгольским тугриком.
— Значит, никакого Мангуста в реальности не было?
— Какая разница? Вы что, и когда читаете Киплинга, задаетесь тем же вопросом — был ли Рики-Тики-Тави или это все вымысел?..
— Вы немножко не Киплинг. К тому же в расьолевских книгах из животного мира я не встретил даже букашки.
— Правильно: всех зверей и зверюг давно уж затмил человек, — согласился француз и вдруг закричал: — Валентино! Я расскажу вам про Валентино, тогда вы поймете, что всяким Шерханам с Табаки до него далеко.
— Еще один немец на итальянский манер?
— Нет, Валентино как раз итальянец. И не просто итальянец, а итальянский кот, и даже котяра, и даже котище. Есть у меня приятель в Тоскане, композитор, между прочим, талантливый, хоть вы его вряд ли знаете, но сейчас узнаете, потому что я вам его назову: Стефано, Стефано Джаннотти. Так вот, у этого Стефано есть рыжий кот, которого…
— …Я тоже не знаю, но, как догадываюсь, не познакомиться с ним мне уже не удастся. И зовут кота Валентино.
— Молодцом, Суворов. Валентино! Имя это годами наводило ужас на всех тосканских котов: в деле кошачьего воспроизводства Валентино не было равных. Его неутомимость можно было сравнить разве только с подвижничеством, чья цель — доказать миру, что им все еще правит любовь. К сожалению, подвиги Валентино, как бы ни были лестны ему самому, вызывали зависть и бешенство у толпищ когтистых его конкурентов, плюс ко всему обходились недешево. Что хуже всего — недешево для его покровителей: слишком часто им приходилось транспортировать героя ристалищ к ветеринару, чтоб заштопать кровоточащие доказательства его ярких кошачьих побед. Поскольку нет другой страны, кроме Италии, где слово «недешево» было бы столь семантически близко совсем неприятному «дорого», собрался семейный совет (все важное там решается коллегиально — оттуда и мафия). Подсчитав прямые убытки и прикинув возможные, клан Джаннотти вынес решение: выплатить ветеринару еще один гонорар, но — последний. Так Валентино под общим наркозом лишился тяги к призванию. Разленившись, он сделался соней, стал быстро толстеть, превратился почти в Валентино-в-квадрате. Взирая на прежнего рыцаря чести, можно было прийти к неутешительному выводу о прискорбной зависимости духа от мелких телесных деталей, имеющих к нему, на поверхностный взгляд, отношение весьма отдаленное. Однако вскоре выяснилось, что дух Валентино не сломлен. Было замечено, что к нему все чаще стали наведываться бывшие враги. Поначалу — дабы удостовериться, что Валентино отныне им не соперник. Затем — чтобы поделиться последними новостями с фронтов, а заодно выразить сочувствие его невозможности поучаствовать в намечаемых мероприятиях. Ну а потом — чтобы скрасить ему существование уже более действенным образом.
— Ваш котяра что, поменял ориентацию? — спросил заинтригованный Суворов.
Расьоль вздохнул:
— Сладострастие оказалось неизлечимо. Против природы не попрешь, даже если для этого приходится идти против своей природы…
— Занятная формула, — сказал Суворов и, сняв очки, прищурился. — Самое время проверить ее на деле. Поглядите-ка вон туда, в тень аллеи. Сейчас мы увидим, чего стоит вся ваша донжуанская похвальба. И не жмурьтесь, как мопс, которому чешут за ухом. Похоже, она настоящая.
— Дружище, в такие минуты я готов дать присягу под клятвой, что у женщины слишком длинных ног не бывает. Вот это фигура!
— И она направляется к нам…
В самом деле, по дорожке к ним шла, улыбаясь, высокая дива. Обозвать ее словом «красотка» не взялся бы даже слепой обалдуй.
— Георгий, я чувствую себя измятым пододеяльником. А вы?
— Аполлоном на колеснице. Неистовым Роландом. Жезлом Моисея. Только не уверен, что этого будет достаточно…