Разведка уходит в сумерки - Виталий Мелентьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты молодой еще, понимаешь. Выскакивает… Что ты скажешь, Дробот?
Сержант медленно, словно нехотя процедил:
— Пусть говорит Валерий. Он, товарищ капитан, настоящий разведчик.
Оба офицера долго смотрели па сержанта, но тот молчал.
— Хорошо, — встряхнулся Хворостовин. — Сержант не приказывал мне оставаться на том берегу для прикрытия. Это я… уговорил оставить меня и Потемкина. У нас с ним по этому вопросу был полный контакт. Верно, Потемкин?
Неуклюжий Потемкин пробрался между сжавшими его товарищами, степенно поправил гимнастерку, посмотрел в потолок и, потоптавшись, согласился:
— Верно. Мы с Валерой так и договаривались. Он и ударил меня… справедливо. Я не сержусь.
— Вот так. А какое решение принимал сержант, я не знаю. Знаю только, что он не хотел меня оставлять. Больше того, ругался, что я хочу остаться.
— И все-таки оставил? — быстро переспросил Андрианов.
— Да.
— Почему?
— Не знаю, — помялся Валерий. — По-моему, потому, что он настоящий солдат и… комсомолец. — И вдруг, сбрасывая личину холодноватого, сдержанного человека, горячо, с вызовом бросил — Просто он — настоящий парень. Все.
Хворостовин сел и сразу уронил голову на руки. Было тихо, и Мокряков, не выдерживая тишины, попытался выяснить, что же, собственно, случилось во взводе. Все молчали, и только Сашка, поглядывая то на вытянувшегося сержанта, то на капитана, глазами молил: «Да прекратите… Ведь тяжело человеку. Тяжело».
Дробот поднял голову и, облизывая губы, заговорил. — Здесь, товарищ капитан, дело идет о людской совести, о доверии. Все мы советские люди. Комсомольцы и… коммунисты. И если мы сейчас не скажем всего, раз и навсегда, — тяжело будет воевать. Потому что пропадет главное, ага, — вера в товарища.
Он стал рассказывать о происшедшем — медленно, тщательно подбирая слова, с мягким сожалением поглядывая на примолкших разведчиков, говорил, ничего не приукрашивая, и в самом конце попросил: — Валера, смотри мне в глаза.
Хворостовин поднял голову и посмотрел на сержанта. — Скажи, Валера, вот перед командирами, перед товарищами — зачем ты пошел на такое? Почему ударил Потемкина? Только честно, потому что… потому что… Ну, сам понимаешь…
Лицо у Хворостовина слегка подергивалось, широко открытые карие глаза казались темными. Он подвинулся на середину землянки и, глядя куда-то вверх, кивнул.
— Перед войной я был не очень примерным парнем, и мне крепко влетало и в школе, и дома. Единственным человеком, кто меня жалел и понимал, кто ни разу ни в чем меня не упрекнул, была моя соседка Надя Нечаева. Я не скажу, что любил ее — в то время мне казалось, что так оно и должно быть: ведь в душе-то я чувствовал себя очень хорошим, и, если меня кто-то поддерживает и помогает, — значит, все правильно. Просто другие ничего не понимают… Потом немцы первый раз заняли Ростов. Меня еще не брали в армию, и я крутился между ними, присматриваясь и прикидывая, с какой стороны лучше в них вцепиться. Опять скажу честно, не очень спешил. А перед тем как их выбили из Ростова, буквально за несколько часов, я пробирался домой по Буденновскому проспекту и услышал стрельбу. Нарываться на пули мне не хотелось, и все-таки что-то потянуло туда. — Хворостовин прижал руки к груди, подался вперед. — Так потянуло, что я еле удержался. Но удержался. Утром я пошел и увидел расстрелянных. А среди них — Надю Нечаеву, ее мать… Сестренку ее, Наташку, немцы, оказывается, не добили. Вот… — Хворостовин сглотнул и опять уставился неестественно расширенными, черными от горя глазами поверх голов товарищей в то далекое, одному ему известное место, где он черпал силы. — Нет, я не скажу, что я ее любил. Но я знаю, что, если нашлись такие, которые убили эту святую душу, — пощады им не будет. И я теперь перед вами, как тогда, клянусь — от меня пощады не будет. То моя беда, мое горе и моя месть. Вот потому я пошел… И Потемкина ударил… Разве ж одиночным по фрицам бьют? Ему тоже… знаете ли, не сладко… У него семья расстреляна… Вот…
Хворостовин не сдержал спазмы, повернулся к капитану и хрипло попросил:
— Разрешите… я выйду.
Капитан медленно наклонил голову. Все молча посмотрели вслед Валерию, и долго никто не поднимал глаз. Мокряков переглянулся с лейтенантом, тяжело вздохнул, оперся руками на широко раздвинутые колени и тоже долго молча смотрел в пол. Потом, все так же не поднимая головы, заговорил:
— Ну вот так-то… Чтоб не было такого… — Ему никто не ответил, и он опять помолчал, потом вдруг, резко откидываясь, почти вскричал: — Ах ты, проклятая война, что же ты делаешь?!
Глава тринадцатая СОЛОВЬИНЫЕ СУТКИ
Весна вошла в полную силу в тот вечер, когда в ближнем орешнике на протоке вдруг запел соловей. Он рассыпал свою трель по всей округе, но вдруг оборвал ее и смолк.
Возвращавшиеся с тренировки перед походом в тыл разведчики замедлили шаг, ожидая новой трели. Соловей молчал.
— Не понравилось, как сработал, — вполне серьезно произнес Андрианов и скомандовал: — Привал вправо.
Солдаты разлеглись на траве, еще мягкой, ослепительно зеленой, пахнущей свежестью и весной.
И хотя пели птицы, все-таки было тихо, так тихо, что откуда-то из чащобы стало доноситься несмелое похрустывание и пощелкивание — может быть, это белки шелушили шишки. И в этой певучей тишине, пробиваясь сквозь птичью разноголосицу, раздалась новая соловьиная трель — осторожная, словно примеривающаяся. Соловей смолк, пощелкал, снова свистнул и закатился в полную силу. И сразу ушли война, предстоящий поход в тыл противника, все невзгоды и сомнения.
Удивительно ясный, пронизанный рассеянным светом вечер, пахнущая лесным настоем певучая тишина, птичий звонкий гомон и покрывающий его соловьиный, за сердце берущий голос — все обволакивало душу мягким и чуть грустным раздумьем.
Сашка Сиренко лежал неподалеку от Дробота, заложив руки под голову и согнув в колене правую, особенно уставшую и потому нывшую ногу — сержант опять отрабатывал с ним приемы борьбы. Он смотрел в высокое зеленовато-розовое небо, думал о том, что снова пришло лето, что живет он теперь далеко от родных мест, а конца войне не предвидится. Он вспоминал завод, который, как писал отец, понемногу восстанавливают, вспоминал почти не тронутый разрушениями освобожденный город, но видел почему-то добродушное, будто домашнее Азовское море. Ему вдруг стало очень грустно оттого, что он может не увидеть ни этого моря, ни своего зеленого городка, ни товарищей. Нет, он не собирался отказываться от боевого задания, на которое почти что напросился, он не сетовал на военную судьбу — в конце концов, он сам ее выбрал и мог только радоваться, что она сложилась в общем-то удачно. Просто ему было грустно.
Отдаваясь этой грусти и чуть жалея себя, он поймал себя на том, что море исчезло и что он слушает соловья. Птица щелкала, свистела и перекатывала какие-то особенные звуки, и Сашка понял, что соловья он слышит в первый раз. Раньше он слышал, как бьют перепела, раз видел гордые шеи дудаков, сам держал щеглов, но никогда не слышал соловьев. А теперь соловей пел запросто, смело, и издали ему отвечал второй, тоже еще примеривающийся и постепенно входящий в силу. И было это так красиво и необычно, что спирало дыхание.
— Слышь, Сашко, — подвинулся к Сиренко Валерий, — эти солисты в наших краях почему-то не появляются. Я только читал о них, но никогда не слышал.
Сашка устало махнул рукой: «Замолчи» — и снова торопливо подложил ее под голову. Перед глазами опять встало море и дальний, еле заметный степной берег.
— Аж не верится, что такое может быть в жизни, — выдохнул он.
Валерий не засмеялся, он серьезно посмотрел на Дробота, и тот понял Хворостовина. Пряча смущенную улыбку, протянул:
— А вот у нас соловьев нет…
— Вы сами-то, сержант, откуда? — спросил Хворостовин, и тут только Сашка вспомнил, что Дробот никогда не рассказывал о себе, никогда не говорил, откуда он и что делал до армии. Теперь он с острым вниманием прислушивался, гадая, ответит сержант или нет. Но, видно, и сержантское сердце было тронуто и вечером, и соловьем, потому что ответил он мягко, едва приметно улыбаясь:
— Из Забайкалья.
— То-то, я смотрю, скуластый. — И, прослушав очередное соловьиное коленце, Валерий уточнил: — Геройское у нас трио собралось — казачье. Ну а что после войны собираетесь делать?
— Не знаю, — уклончиво ответил Дробот, — была одна думка… Но не знаю. А ты?
— Я? Буду офицером, — твердо, как о давно решенном, сказал Хворостовин.
К ним подползли другие разведчики; перевертываясь с боку на бок, подкатился и лейтенант Андрианов. Отрывистый разговор вполголоса, на намеках и недосказках, колыхался, как костер на ветру: зальются соловьи — притухнет, примолкнут — затрепещет опять. Начисто ушли звания, прошлые заслуги, будущие испытания. Впереди замаячила мирная жизнь, но какая она, — оказывается, почти никто не знал. Только немногие успели поработать и приобрести специальность, да и то не ту, которая пришлась бы по душе.