Ана Пауча - Агустин Гомес-Аркос
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ана Пауча улыбается. Она думает о Тринидаде, слепом пророке.
16
Несмотря на бредовый успех эгерии с седыми волосами, которые карлица-пакистанка искусно причесала, чтобы скрыть, насколько они редкие, у Аны Паучи, не без труда научившейся нескольким па румбы за одну более белую, чем ее голова ночь, денег в кармане не прибавилось. Она покидает цирк с несколькими жалкими монетками, убежденная господином директором в том, что ненасытные дикие звери сожрали все деньги, заработанные во время турне. И это всегда так, добавляет он, с печальным видом показывая приятной семидесятипятилетней женщине пустую кассу и выворачивая свои карманы. Ничего, вздыхает Ана-нет. Главное, что она наконец-то добралась до Севера.
Цирк сделал остановку в предместье, где много огородов, пустырей и заводов, что свидетельствует о близости большого города. Снег так и валит. Непрерывное кружение легких, словно бабочки, хлопьев колышет воздух нового утра. Под этим трепещущим занавесом грузовик, джип и фургон кажутся расплывчатыми пятнами. Они теряют форму, растворяются, исчезают.
В то холодное утро, когда Ана Пауча снова берет в руки свой узелок и покидает фургон, Север окрашен в цвет декабря — режущий, металлический. Старая морская волчица не забывает погладить жесткую бородку козы-альпинистки. Попугай-павлин говорит ей до свидания без своих обычных грубостей. В первый раз вежливый. Ана Пауча машет на прощанье рукой и уходит. На улице в поисках хоть какой-нибудь пищи без устали прыгают вороны. Снег украшает их перья белыми горошинами. Ана-нет разглядывает это чудо — снег. Свои норвежские фьорды. Свой день без солнца.
Она пытается найти дорогу, ведущую в город. В этом сверкающем вальсе хлопьев, которые делают ее еще меньше, почти такой же, как вороны, она кажется просто черным пятнышком. Ее ноги, обутые в эспадрильи, дрожат, скользят, подкашиваются. Они идут вперед, возвращаются, поворачиваются направо, потом налево, делают большой крюк, чтобы обогнуть бесчисленные заводы предместья, чтобы выбраться из тупиков, которые упираются в стену или решетку, где нет прохода, — прообраз тюрьмы ее сына Хесуса Паучи, малыша. Впервые в жизни ее ноги оставляют следы на снегу. Следы, по которым никто не идет. Старая женщина, заблудившаяся на далеком Севере, и до нее никому нет дела.
Собака — она, очевидно, тоже заблудилась — перебегает пустырь, который снег сделал еще больше пустынным. Хвост и уши поджаты, будто собака чувствует опасность, скрытую за ледяными хлопьями снега, которые набрасываются на нее. В ее глазах тревога, она мечется. Вчера на этом белом, таком знакомом ей пустыре было много всяких ориентиров. Сегодня снег все выровнял, приглушил множество запахов, которые обычно доставляют ей такое наслаждение. И ее лапы оставляют следы, которые тоже никуда не ведут.
Увидев, что у нее нет нижней юбки, чтобы поддеть под тонкое вдовье платье, нет платка повязать голову воительницы, карлица-пакистанка сделала ей подарок: вязанный тюрбан и черную шаль. Но они слишком легкие. Они хороши для цирка. А от холода не спасают. Не говоря уже о снеге.
И все же это лучше, чем ничего, говорит себе Ана, поплотнее закутывая свое тощее тело. Можно хотя бы прикрыть свой узелок, свой сдобный, очень сладкий хлебец с миндалем и анисом. Пирожное — норвежский фьорд, бормочет она с горечью, затравленная, заблудившаяся в снежной буре. Погруженная в свои не веселые мысли, она снова наталкивается на линию железной дороги. Удача. Здесь она в знакомой стихии, в своей естественной среде. Или почти в естественной. Город уже недалеко. Она переводит дух.
Мелкими шажками она преодолевает последние километры рельсов. Инстинкт подсказывает ей, что это и впрямь ее последние километры. Ее мучат, слепят снежных вихри, ее, словно ударами кулака в спину, подгоняет холод, от которого перехватывает дыхание, но Ана Пауча тем не менее охвачена радостью. В ее жилах бьет ключом какое-то свирепое ликование, словно в них влилась неведомая дотоле кровь, но она не осмелилась бы назвать ее кровью жизни. Она убеждена, что это кровь смерти. Нетерпеливая кровь, будто томимый жаждой зверь, чующий близость источника. Старая воительница словно пропиталась этой кровью, она делает ее не-чувствительной к холоду и возвращает ее маленькому узелку его изначальную тяжесть, а сдобному, очень сладкому хлебцу с миндалем и анисом все его прежние свойства. Ничем не хуже пирожного, да, не хуже! — кричит она ветру.
Стремительно проносятся поезда, создавая новые вихри в вихре снега. Она громче кричит:
— Езжайте, езжайте, неситесь как дьяволы! Хорошо смеется тот, кто смеется последний!
Впервые за время путешествия, приобщившего ее к жизни, горделивые бетонные столбы, поддерживающие провода линии высокого напряжения, с которых зима прогнала ласточек, слышат смех Аны-молодой, звонкий и сильных смех, точно в ней пробудились ее изначальные права, возродилась прежняя Ана. Она наконец смеется, Ана-да, смеется без назидательных басен Тринидада, без остроумных шуток клоуна-хитреца. Смеется сама по себе, по своей охоте, утверждая себя, противопоставляя свою исполинскую волю маленького титана этому титаническому холоду, яростному, бешенному оттого, что ему не удается заставить ее дрожать. Злому холоду Севера.
Железнодорожные пути уходят под соборный купол вокзала, построенного в конце века. Ана Пауча туда не идет. Она огибает здание. Она не хочет больше никаких тюрем, даже если они манят ее облаками белого дыма и пара. Это пахнет теплом, но сейчас не время думать о себе. Ее ноги продолжают свой путь, толкают ее к концу земного существования, к границе, где кончается неблагодарный пейзаж «нет» и начинается обетованная земля «да». Ана-противоречивая.
Нелепая, громоздкая из-за своих целлофановых мешков, картонных коробок и священного узелка — земных сокровищ, с которыми она не решается расстаться, — Ана, словно жук-навозник, карабкается на заснеженный откос, прячущий под своим невинным белоснежным покрывалом колючий кустарник, ощетинившиеся острыми краями камни, осколки стекла и ржавого железа. Она скользит, скатывается вниз к железнодорожному полотну, теряя свои сокровища. Снова и снова поднимается, отряхивает снег с лохмотьев, собирает пожитки и опять лезет вверх. Ана-упорная.
Задыхаясь, она взбирается на самый верх сугроба. Хлопья снега продолжают лететь ей навстречу, хлещут ее, как занавеска, которую рвет ветер. Взгляд старой морской волчицы рыщет по горизонту в поисках какой-нибудь приметы, какого-нибудь знака или стрелки, руки или пальца, которые указали бы ей центр города. Так лодка ищет маяк. Но кругом ничего. Ничего, кроме молочно-белого снежного занавеса на беспредельном перламутровом пространстве, похожем на сбитые белки.
Ей кажется, будто она различает длинную дымящую трубу, ее очертания расплываются, как отражение на морском мелководье. Верно, какой-то завод. Она устремляется туда. Словно зверь, который не знает толщины снежного покрова. Не шагами, прыжками. Чуждая этой находящейся в постоянном движении ни твердой, ни жидкой субстанции, в которую она временами проваливается до колен, она изнемогает от бесплодных усилий. Но продвигается вперед. Вот он, Север, до него можно дотянуться рукой, можно коснуться его губами.
Наконец она выходит на дорогу, по которой мчатся машины, по обе стороны выбрасывая из-под колес снопы грязи на незапятнанный снег. Эта дорого должна вести в город, думает Ана Пауча, легко объединяя два понятия: грязь и город. Грязная бумага, обломки досок и кирпичей валяются в застывших лужах, и их не могут прикрыть даже густые хлопья снега. Вдалеке слышится звон колоколов. Да, конечно же, это город.
Но вокруг ни души.
Правда, она еще не добралась до центра. Одинокие дома, разбросанные справа и слева от нее, пытаются бросить последний взгляд на это белое пространство через лавину снежных хлопьев, прежде чем они похоронят их под своим покровом. Но все же, все же… Если она, Ана Пауча, старый южный скелет, способна отважно бродить здесь взад и вперед под снегопадом этого северного утра, что же другие, местные, привыкшие к этому климату… Ах, другие, другие! — ворчит она с отвращением. Она одна, но говорит в полный голос. Холод приводит ее в ужас. Она много думала о Севере. Но никогда не представляла его таким, как этот ледяной день.
Мало-помалу Ана Пауча начинает замечать, что ее жалкие пожитки побродяжки, в том числе и целлофановые мешки, становятся все тяжелее. Ей надо сделать выбор. Да и что за нелепость — нагрузиться этим барахлом. Уж не думала ли она случайно открыть в городе лавочку?
Она хрипло смеется, смеется над собой.
Нетвердым шагом она пересекает это белое мягкое пространство, и при виде ее можно было бы подумать, что это какое-то странное словоохотливое создание задает вопросы и не ждет ответа ни от кого, кроме как от самого себя. Кто бы мог знать, в какой пучине одиночества родилась эта словоохотливость? Никто, даже сама Ана Пауча. Единственное, что ей ведомо, так это то, что она приближается к цели. Она произносит внутренние монологи, из которых лишь несколько фраз, несколько слов выскальзывают во внешний мир, монологи-айсберги, как сказал бы Тринидад. Да, думает Ана, хватила бы я лиха, если б притащила за собой в эти движущиеся снега слепого. От слепого мысли ее перебегают к сыну, к тюрьме сына. Она разом умолкает, оставив свои насмешки и монологи сумасшедшей, и говорит себе, что нужно добраться до центра города. Не тратя зря времени. Нетерпеливая смерть уже напоминает о себе, начинает сковывать холодом ее пальцы на руках и ногах. Если б только ей удалось разжечь огонь! Но где? Как? Чем?