Учебные годы старого барчука - Евгений Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдруг мерные тяжёлые шаги послышались за дверью. Я болезненно пристыл к ним ухом, но не отводил глаз от книги. Это не инспектор, это Гольц. Нынче его дежурство. Но он несомненно за мною. Иначе зачем бы ему в наш класс?
Дверь медленно отворилась, но я не поднимал глаз и не хотел видеть, кто вошёл. Сердце громко стучало.
— Шарапов! Беляводов! Квисински! К Herr инспектор! Наверх! — раздался в этом трепетавшем ужасом сердце злобно торжествующая лаконическая команда Гольца.
И больше ничего, и всё стало тихо.
Никто из товарищей не произнёс ни слова, не шевельнул пальцем, словно и их всех одолел тот же страх, что и меня. Приговор произнесён. Класс малодушно выдавал меня, и ни от кого никакой защиты! «К инспектору! Наверх!» — тяжким кошмаром звучало в моём сердце. Автоматически я поднялся и пошёл вслед за Гольцем. Я смутно слышал, как за мною поднялись с задних скамей Беловодов и Квицинский. Мы вышли, как осуждённые на казнь, среди гробового молчания класса.
***Квартира инспектора была на самом верху, этажом выше спален, двумя этажами выше классов. Ход в неё был с особой задней лестницы, на которую не решались забегать самые отчаянные пансионские храбрецы.
Гольц вёл нас по бесконечным переходам, и мы, молча понурясь в тупом тяжком ожидании неведомого, шли за ним. Десятки ступенек за десятками пересчитываем мы. Незнакомые сенцы, кладовки, чуланчики мелькают мимо нас. Никогда ещё наша нога не была в этом лабиринте закоулков и лесенок. Как выбраться из них, как спастись?
Чем ближе подвигаемся мы к роковому порогу, за которым нас ждёт неведомая кара, тем упрямее, неохотнее двигаются ноги, тем отчаяннее начинает работать голова. Неминучая опасность наполняет сердце приливом внезапной отваги. И хотя я ещё ничего толком сообразить не могу, что может быть со мною и что мне придётся делать, но уже инстинктивно чувствую, что внутри меня закипает горячая и страстная работа, что все силы духа моего ополчаются на решительный беззаветный бой.
Перед маленькою дверью в тёмных сенях Гольц остановился, и подумав минутку, осторожно постучал пальцем.
— Войдите! Кто там? — раздался знакомый нам густой бас с немецким акцентом.
Мы вошли и окаменели у двери. В глубине низенькой, но простой комнаты, устланной коврами и заставленной кабинетною мебелью, сидел за письменным столом новый наш грозный инспектор немец Шлемм.
— Вот я привёл эти негодаи, Густав Густавыч, что вчерась записаны… — не совсем смелым голосом рапортовал Гольц.
— Хорошо… Оставьте их… — спокойно сказал инспектор, не оборачиваясь и не отрываясь от книги, в которую он что-то вписывал.
Гольц вышел, и мы остались одни.
Непробудное молчание царствовало кругом, не только в кабинете инспектора, но, казалось, во всей вселенной. Пансион с его вечным гамом и шумом, с его вечно двигающеюся стоголовою толпою, словно бесследно провалился в бездну преисподнюю. Только перо инспектора неспешно и однообразно скрипело по бумаге. Он словно совсем забыл о нас, погружённый в свои занятия, казавшиеся нам непостижимо серьёзными и важными.
Мы сами тоже не ощущали в эту минуту ни малейшей потребности напомнить о себе инспектору. Мы стояли рядышком, как преступники, осуждённые на казнь, вытянувшись в струнку и затаив дыхание. Тупой страх пригнетал всё моё существо, но сквозь это подавляющее меня тяжёлое и обидное чувство где-то глубоко внутри уже незаметно начинал разгораться и силился пробиться наружу жгучий огонёк гневного протеста и дерзкой решимости.
Я посмотрел на Беловодова и Квицинского, надеясь вычитать в их глазах какое-нибудь ободрение, но они уставились в пол осовелыми глазами, бледные от страха, готовые брызнуть слезами. Они были гораздо больше и сильнее меня, но их вялые натуры не были способны ни на какую энергическую инициативу. «Того и гляди, разревутся, как коровы!» — с досадой думалось мне.
Между тем большой четырёхугольный затылок инспектора в коротко остриженных сединах, к которому пристыли наши взоры, медленно повернулся на толстой красной шее, и багровое лицо его, окаймлённое седыми кустами бакенбард и седыми пучками густых бровей, строго уставило на нас сверкающие золотые очки, осенявшие внушительного вида красный нос.
Несколько мгновений этот огромный немецкий нос-табакерка и оседлавшие его круглые сверкающие очки молча впивались в нас, переполняя нас таким же безотчётным ужасом, каким переполняют трепещущих кроликов внезапно открывшаяся над ними пасть змеи-удава.
— И ты, Шарапов, туда же, с этими гадкими шалюнами! — грозно произнёс он наконец. — Стидись! Но золятой доске и такие мерзости! — Я молчал и вытягивался, что было мочи, как солдат на ординарцах. — Син почтенных родителей… Из хорошего дома… И связался с кем?
Я уже готов был разрюмиться от этих жалких слов, искренно уверенный, что на первый раз новый инспектор хочет великодушно пронять нас только отеческим увещанием. Но вдруг суровое лицо Шлемма гневно насупилось, и он, презрительно оглянув с головы до ног обе расквасившиеся фигуры Квицинского и Беловодова, крикнул громко:
— Позвать сюда Дольбегу!
Красный нос с золотыми очками и седыми бровями опять отвернулся он нас и гладко остриженный затылок занял его место… С мерным однообразием заскрипело по бумаге инспекторское перо. «Позвать сюда Дольбегу!» Три коротких слова, но они сказали нам всё: они поразили нас, как уда грома, как приговор страшного суда.
Долбега — значит, розги. Сомневаться было невозможно. Новый инспектор решился посягнуть на самые священнейшие вольности четвёртого класса. Мы твёрдо знали, что закон позволяет сечь только до четвёртого класса, что мы, четвероклассники, уже «старшие ученики», «избавленные от телесного наказания». И мы вдруг должны стати первыми жертвами насилия этого новоприбывшего тирана, мы первые должны будем опозорить навеки древние законные права и льготы старших классов. Пережить такое посрамление я не мог. Лучше было погибнуть.
Огненные мысли, огненные решения одни за другими мелькали в моей воспалившейся голове, вспыхивая и перекрещиваясь, как молнии в грозовой туче.
И вдруг, не говоря ни слова, я повернулся и бросился из комнаты инспектора. За мною инстинктивно шарахнулись и Беловодов с Квицинским. На лестнице между тем раздавались тяжёлые, неуклюжие шаги кованых сапог. Мрачный Долбега, в длинном солдатском сюртуке с шевронами, с двумя толстыми пуками гибких ивовых прутьев под мышкой, неспешно поднимался по ступенькам лестницы нам навстречу. Нас разделяли только маленькие полутёмные сени.
— Держи их, Дольбега! Держи скверных малшишек! — кричал бросившийся вслед за нами инспектор.
Долбега прибавил рыси; он успел захлопнуть как раз перед нашим носом обе половинки дверей, выходивших на лестницу, и быстро навалился на них снаружи здоровенным плечом.
Но ужас и гнев удесятерили мои силы. С отчаянием дикаря я со всего разбега ударился в середину дверей всем своим телом, не рассчитывая, уцелеет ли дверь, уцелеет ли моя собственная голова; в то же самое мгновение мой неистовый удар был поддержан дружным напором двух тяжеловесных туш Квицинского и Беловодова, которые разогнались против двери, будто кем-нибудь раскачанные осадные тараны.
Тонкие двери затрещали и распахнулись. Долбега, опрокинутый навзничь, споткнулся о ступеньку лестницы и прокатился аршина два вниз, рассыпав далеко кругом ненавистные ликторские пучки. В одно мгновение мы перепрыгнули через повергнутого врага и опрометью бросились вниз по лестнице, переносясь разом через несколько ступенек, как дикие козы, спасающиеся от пули охотника.
Бледные, запыхавшиеся, мы, как безумные, пробежали все коридоры и помчались в свой класс.
Там все товарищи сидели за книгами, но свечи уже потухли, и бледное утро проливало сквозь высокие частые окна неверный свет.
— Господа! Нас хотят сечь! Мы вырвались! Сейчас придут сюда! Не выдавайте нас! — едва мог пробормотать я, бросаясь, как в безопасную траншею, за самую заднюю парту.
Всё вдруг разом вскочило на ноги. Длинные парты молча и быстро были сдвинуты вместе, как всегда делалось в подобных случаях, и за эти импровизированные баррикады тесными кучками забрались наши защитники.
— Не выдавать никого, господа! Лучше погибнуть всем классом! — ободрял взволнованных товарищей наш первый силач старец Бардин, чувствовавший, что на нём больше, чем на ком-нибудь, лежит в этот важный исторический час обязанность защищать честь и права четвёртого класса.
Торжественное молчание овладело всеми. Все готовились к чему-то решительному и роковому. Но прошло полчаса, а никто не появлялся, ничего тревожного не было слышно ни вблизи, ни вдали. Общее воодушевление, вызванное опасностью, стало мало-помалу ослабевать и незаметно таять. Скамьи одна по одной раздвигались, закипела обычная болтовня. Начинали даже подсмеиваться над нами.