Василий Тёркин - Петр Боборыкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как же не обидно после того, что он разом и называет себя ее "сообщником", и хочет выдать ее Калерии, а себя выгородить, чтобы она же перед ним умилилась, какой он божественный человек!
Из этого круга выводов Серафима не могла выйти. Она его любит, душу свою готова положить за него, но и он должен поддерживать ее, а не предавать... И кому? Калерьке!
"Муж да жена - одна сатана", - вспомнила Серафима свою поговорку и весь разговор на даче под Москвой, когда она рассеяла все его тогдашние щепетильности и убедила взять у нее двадцать тысяч и ехать в Сормово спускать пароход "Батрак".
Кажется, благороднее было бы упереться тогда, оставить пароход зазимовать в Сормове и раздобыться деньгами на стороне.
Начало свежеть, пошли длинные тени... Она все еще бродила между соснами. Опять тоска стала проползать ей в грудь. Куда идти ему навстречу?.. К Мироновке? Он, кажется, говорил что-то про владельцев усадьбы.
Невыносимо ей делалось так томиться. Она вошла в комнаты. Гостиная, как и остальные комнаты, осталась в дереве, с драпировками из бухарских бумажных одеял, просторная, с венской мебелью. Пианино было поставлено в углу между двумя жардиньерками.
Запах сосновых бревен освежал воздух. Серафима любила эту комнату рано утром и к вечеру.
Нервно открыла она крышку инструмента, опустилась на табурет и начала тихую, донельзя грустную фразу.
Это было начало тринадцатого ноктюрна Фильда. Она знала его наизусть и очень давно, еще гимназисткой, когда ей давал уроки старичок пианист, считавшийся одним из последних учеников самого Фильда и застрявший в провинции. Тринадцатый ноктюрн сделался для нее чем-то символическим. Бывало, когда муж разобидит ее своим барством и бездушием и уедет в клуб спускать ее прид/анные деньги, она сядет к роялю и, часто против воли, заиграет этот ноктюрн.
Звуки плакали под вздрагивающими пальцами Серафимы... Как будто они ей самой пророчили черную беду-разрыв с Васей, другую, более тяжелую измену...
Она рада бы была прервать надрывающую мелодию, такую простую, доступную всякой начинающей девочке, - и не могла. Звуки заплетались сами собою, заставляли ее плакать внутренне, но глаза были сухи. В груди ныло все сильнее.
- Барыня! - окликнула ее сзади из двери Степанида.
- Что тебе?
- Где накрывать прикажете к чаю? Тут или на балконе?
- На балконе!.. Только сделай это одна... без карлы.
И она осталась за пианино, дошла до конца ноктюрна и снова начала нестерпимо горькую фразу.
В дверях террасы вдруг стала мужская крупная фигура.
Первое ее движение было броситься к нему на шею. Что-то приковало ее к табуретке. Теркин подошел тихо и положил руку на верх пианино.
- Что это тебе вздумалось... такую заунывную вещь?
При нем она никогда этого ноктюрна не играла.
- Так, - ответила она чуть слышно, встала и закрыла тетрадь нот. - Ты в лесу гулял, Вася?
- Хотел в Мироновку, да заплутался.
Он рассказал ей случай с глухонемым мужиком.
- Хочешь чаю?
- Хочу.
За чаем они сидели довольно долго. Разговор шел о посторонних предметах. Он много курил, что с ним случалось очень редко; она тоже выкурила две папиросы.
Несколько раз у нее в груди точно что загоралось вроде искры, и она готова была припасть к нему на плечо, ждать хоть одного взгляда. Он на нее ни разу не поглядел.
- Ты, я думаю, устал с дороги... да еще сделал верст двенадцать пешком.
- Да... я скоро на боковую!
- Наверху тебе все приготовлено, - выговорила она бесстрастно и встала.
В башенке он спал в очень теплые ночи, но постель стояла там всегда, и он там же раздевался. Он делал это "для людей", хотя прислуга считала их мужем и женой.
- Хорошо... Спасибо!.. И тебе, я думаю, пора бай-бай!..
Никогда он не прощался с ней простым пожатием руки.
Наверху в башне Теркин начал медленно раздеваться и свечи сразу не зажег. В два больших окна входило еще довольно свету. Было в исходе десятого часа.
В жилете прилег он на маленькую кушетку у окна, около шкапа с платьем, и глядел на черно-синюю стену опушки вдоль четырех дач, вытянувшихся в линию.
Ко сну не клонило. Его натура жаждала выхода. Он выбранил себя за малодушие. Надо было там внизу за чаем сказать веско и задушевно свое последнее слово и привести ее к сознательному желанию загладить их общую вину.
По лесенке проскрипели легкие и быстрые шаги.
- Вася!
Она уже обвилась вокруг него и целовала ему глаза, плечи, шею, руки.
- Как ты велишь, так и сделаю!.. Господи!.. Только не срами себя... Не начинай первый! Дай мне поговорить с ней!.. Радость моя!.. Не могу я так... Убей, но не мучь меня!
Он поцеловал ее в губы. Серафима почти лишилась чувств от безумной радости.
XI
Из-под опущенных занавесок утро проникло в башенку, и луч солнца заиграл на стене.
Теркин проснулся и стал глядеть на зайчики света, бегавшие перед ним. Он взглянул и на часы, стоявшие на ночном столике. Часы показывали половину седьмого.
Первая его мысль, когда сон совсем слетел с него, была Калерия.
Третий день живет она у них, там, внизу, в угловой комнате. Приехала она под вечер, на другой день после их размолвки с Серафимой и примирения здесь, на том диванчике. Серафима умоляла его не "виниться первому"; он ее успокоивал, предоставил ей "уладить все".
После обеда явилась Калерия неожиданно, в тележке, прямо с пристани, с небольшим чемоданчиком, в белой коленкоровой шляпе и форменном платье "сестры", в пелеринке, даже без зонтика в руках, хотя солнце еще припекало.
Он не видал раньше ее фотографии; представлял себе не то "растрепанную девулю", не то "черничку". Чтение ее письма дало ему почуять что-то иное. И когда она точно выплыла перед ним, - они сидели на террасе, - и высоким вздрагивающим голосом поздоровалась с ними, он ее всю сразу оценил. Ее наружность, костюм, тон, манеры дышали тем, что он уже вычитал в ее письме к Серафиме.
Та немного опешила, но тотчас же бойко и шумно заговорила, поцеловалась с нею, начала расспрашивать и угощать. Родственных нот он не слыхал под всем этим.
Ею Серафима назвала Калерии прости "Вася", ничего к этому не прибавила. Калерия поглядела на него своими ясными глазами и пожала руку.
Вечер прошел в отрывочном разговоре. Калерия расспрашивала о покойном дяде, о тетке; о муже Серафимы не спросила: она его не знала. Серафима вышла замуж по ее отъезде в Петербург.
И вчера он только присутствовал при их разговорах, а сам молчал. Калерия много рассказывала про Петербург, свою школу, про общину, уход за больными, про разных профессоров, медиков, подруг, начальников и начальниц, и только за обедом вырвалось у нее восклицание:
- Хочется мне у нас на Волге хоть что-нибудь завести... в самых скромных размерах.
На денежные дела - ни малейшего намека.
После обеда он нарочно поехал на пристань, чтобы дать им возможность остаться наедине и перетолковать о наследстве.
Вернулся он к вечернему чаю, застал их в цветнике и не мог догадаться, было ли между ними объяснение или нет.
Когда он уходил к себе наверх, Серафима шепнула ему:
- Не волнуйся ты, Бога ради, все наладится!
Но она не прибавила, что Калерия уже знает "про все".
И у себя наверху он не мог заснуть до второго часа ночи, ходил долго взад и вперед по своей светелке, курил, медленно раздевался и в постели не смыкал глаз больше двух часов; они пошли спать около одиннадцати.
Серафима никогда ни одним словом не обмолвилась ему с самого их разговора на свидании у памятника, год тому назад, какой наружности Калерия.
Называла ее "хлыстовская богородица", но в каком смысле, он не знал.
И весь облик Калерии, с первой минуты ее появления, задел его, повеял чем-то и новым для него, и жутким. Ханжества или сухой божественности он не распознавал. Лицо, пожалуй, иконописное, не деревянно-истовое, а все какое-то прозрачное, с удивительно чистыми линиями. Глаза ясные-ясные, светло-серые, чисто русские, тихо всматриваются и ласкают: девичьи глаза, хоть и не такие роскошные, брильянтовые, как у Серафимы.
И стан прекрасный, гибкий. Худощавость и высокий рост придают ей что-то воздушное.
Но это все - наружность. Ее разговор совсем особенный. Видно, что никаких у нее суетных помыслов; вся она - в тихом, прочном стремлении к добру, к немощам человека. Это не рисовка.
Не будь тут Серафимы, он не выдержал бы, взял бы ее за руку, привлек бы к себе как сестру и излил бы ей всю душу сразу, без всяких подходов и оговорок.
Конечно, Серафима если в чем и призналась ей, то облыжно, с выгораживанием и его, и себя, так чтобы все было "шито-крыто" и кончилось, до поры до времени, платежом процентов с двадцати тысяч и возвращением Калерии тех денег, которых она не истратила.
И во сне-то он видел ее, Калерию, в длинном белом хитоне, со свечой в руках.