Василий Тёркин - Петр Боборыкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Вовсе нет, Сима... Это очень занятно. Я всегда про раскол люблю узнавать.
- Охота!.. Так вот, видишь, старец-то, как помирать стал, и оставил мешочек начетчику, разумеется, мужику... фамилию я забыла... И начал этот мешок с сухариками переходить из рук в руки, от одного начетчика к другому, по завещанию. Разумеется, прежние- то кусочки, от агнца-то, давно перевелись, а только крошки запекали в просвиры и резали потом на новые кусочки и сушили.
- Вот оно что!
- И кому удавалось захватить этот самый мешочек, тот делался столбом благочестия и выше всякого наставника... Вот теперь там, у нас, мешочек хранится у одной старой хрычовки...
- Серафима! Почему же хрычовки?
- Да потому, что я ее знаю. Еще девочкой ее видала... Старушенция-то в девах пребывает... Зовут ее Глафира Власьевна. Простая мещанка; торговлишка была плохенькая, а теперь разжилась. И как бы ты думал... Все их согласие перед ней как перед идолом преклоняется... В молельне земные поклоны ей...
- И мать твоя также?
- И она!.. Ну как же не жалко и не обидно за нее?.. Я было пробовала стыдить ее, так она, кажется, в первый раз в жизни так рассердилась... Просто вся затряслась... А ты послушай дальше, какие штуки эта баба-яга выделывает...
Серафима встала и начала ходить по террасе, заложив руки за спину. Теркин следил за ней глазами и оставался у стола.
- Что ж делать!.. - выговорил он с жестом головы. - Как ты сказала, Сима: старые дрожди всплыли... Вероятно, и то, что она тайно считала переход в единоверие изменой и захотела загладить вину и за себя, и за мужа.
- Уж не знаю, Вася; но вот ты сейчас увидишь, до какого безобразия и шутовства это доходит... Как подойдет Великий пост и начнется говенье, у них на каждый день полагается тысячу поклонов...
- Тысячу! - вскричал Теркин.
- А ты как бы думал? И каких! Не так, как у никонианцев (она произнесла это слово, нахмурив нарочно брови), а как следует. Маменька называет: "с растяжением суставов". Понимаешь? ха-ха!..
- Понимаю. Для них это не смешно.
- Ведь она не молоденькая... Ты вот какой у меня богатырь... А положи-ка ты в день тысячу земных поклонов, перебери на лестовках-то, сколько полагается, бубенчиков...
- Каких таких?
- Зарубочек... Ты видал раскольничьи лестовки?
- Как же... У нас в Кладенце тоже ведь беспоповцы... Чуть ли не по беглому священству.
- Кладут они поклоны... Совсем разомлеют, спину отобьют... Соберутся к исповеди... и причастия ждут... Наставник выйдет и говорит: "Глафира, мол, Власьевна которым соизволила выдать кусочки, а которым и не прогневайтесь..." И пойдут у них вопли и крики... А взбунтоваться-то не смеют против Глафиры Власьевны. Одно средство - ублажить ее, вымолить на коленях, чрез всякие унижения пройти, только бы она смиловалась...
- Неужели и мать твоя таким же манером?
- Она у ней и днюет, и ночует. И меня хотела вести туда, да я прямо отрезала ей: "уж вы меня, маменька, от этих благоглупостей освободите".
- Неужели так и сказала: "благоглупостей"?
- Так и сказала.
- Напрасно.
- Что это, Вася! Ты сегодня точно нарочно меня дразнишь! С какой стати!.. Ты, сколько я тебя понимаю, так далек от подобного дремучего изуверства...
- Это дело ее совести.
Теркин тоже встал, отошел к перилам и сел на них.
- Да ведь досадно и больно за мать!.. Помилуй, она теперь только и спит и видит, как бы ей от Глафиры мешочек достался, когда та умирать станет. Она уж начала ей подарки делать, начетчиков и уставщиков угощает, наверно и денег дает... Я побаиваюсь, чтобы они и совсем ее не обработали... На мельнице арендатор - тоже беспоповец и в моленной у них один из заправил... Хоть ты бы когда заехал, вразумил ее!..
- Нет, Сима, - серьезно и веско сказал Теркин, - я в эти дела вмешиваться не буду. Мать твоя вольна действовать, как ей совесть указывает. По миру она не пойдет... У нас есть чем обеспечить ее на старости.
- И опять же, Вася, она и меня без всякой надобности смущает.
- Чем же? Ведь ты в их согласие не поступишь!
- Не этим, конечно... А насчет все той...
Она запнулась.
- Кого? - недоумевал Теркин.
- Да Калерькиной доли!..
Теркин поморщился.
- Зачем ты, Сима, так называешь Калерию Порфирьевну? Это для тебя слишком... как бы помягче выразиться... некрасиво.
- Ну, хорошо, хорошо! Ты ведь знаешь, что мать была на моей стороне и не допускала, чтобы то, что отец оставил, пошло только ей.
- А теперь, выходит, стала по-другому думать?
- Все из-за святости! Хочет в наследницы к Глафире попасть! Удостоиться быть хранительницей мешочка с сухарями!
- Сима! Так неладно... говорить о матери, которая в тебе души не чаяла. Я ее весьма и весьма понимаю. Она ушла теперь в себя, хочет очиститься от всякой греховной нечистоты, от всякого суетного стяжания. Сухарики или другое что, но это протест совести, и мы должны отнестись к нему с почтением. Тут не одно суеверие...
Глаза Серафимы сверкнули. Она остановилась прямо к нему лицом и вскинула по воздуху правой рукой.
- И все это не то! Она и на Калерию-то виды имеет. Надо, мол, ее ублажить, поделиться с ней по- божески, тронуть ее христианской добродетелью и привлечь к своей вере.
- Что ж, каждый фанатик так поступает и чувствует.
- Ты сам говоришь: фанатик!
- Фанатизм-то, умные люди писали, - верх убежденности, Сима!
- Ах, полно!
Она подошла к нему, опустила на его плечо обе руки, поцеловала его в лоб и затуманилась.
- Да что ж ты так волнуешься? - спросил он довольно ласково.
- То, Вася, что я не хотела нашу встречу расстраивать... и думала отложить неприятный разговор до завтра. А к этому подошло...
- Какой еще разговор?
- Я здесь письмо нашла, когда вернулась. От нее.
- От кого?
- Да от Калерии же. Изволит извещать о своем приезде.
- Вот как!
Теркин поднялся и отошел к ступенькам террасы.
- Сима! - окликнул он. - Покажи мне это письмо, если там особых тайн нет.
- Изволь! Хоть сейчас! Лучше уж это поскорее с плеч спустить!
Она побежала в комнаты.
VIII
Между краснеющими стволами двух сосен, у самой калитки, вделана была доска для сиденья. Теркина потянуло туда, в тень и благоухание.
Он быстро спустился с террасы, пересек цветник, вошел в лес и присел на доску. Серафима его увидит и прибежит сюда. Да тут и лучше будет говорить о делах - люди не услышат.
Это была его первая мысль, и она его ударила в краску.
Сейчас же недовольство, похожее на нытье зубов, поднялось у него на сердце. То, что и как ему говорила Серафима, по поводу этого письма Калерии, ее тон, выражение насчет матери - оставили в нем тошный осадок и напомнили уже не в первый раз тайное участие в ее поступке с двоюродной сестрой.
Чего же выгораживать себя? Он - ее сообщник. Она ему отдала две трети суммы, завещанной стариком Беспаловым своей племяннице. Положим, он выдал ей вексель, даже настоял на том, зимой; но он знал прекрасно, откуда эти деньги. Имел ли он право распорядиться ими? Ведь она ничего не писала Калерии. Целый почти год прошел с того времени, и он не спросил Серафимы, знает ли Калерия про смерть дяди, писала ли ей она или мать ее?
Какого же еще сообщничества?
Его глаза затуманенным взглядом остановились на фасаде дачи, построенной в виде терема, с петушками на острых крышах и башенкой, где он устроил себе кабинет. Ведь здесь они не живут, а скрываются. И дела его пошли бойко на утаенные деньги, и та, кого считают его женой, украдена им у законного мужа.
"Воровская жизнь!"
Эти два слова выскочили в его голове сами собой, как ясный отклик на тревогу совести.
"Да, воровская!" - повторил он уже от себя и не стал больше прибегать ни к каким "смазываниям" - так он называл всякие неискренние доводы в свое оправдание.
"Надо очиститься - и сразу!" - решил он без колебаний, и такое быстрое решение облегчило его, высвободило сразу из-под несносной тяжести.
В дверях террасы показалась Серафима. Она торопливо оглянулась вправо и влево, не нашла его, прищурилась, ища его глазами в цветнике.
Ее гибкий стан стал пышнее, волосы, закинутые на спину, давали ее красоте что-то и вызывающее, и чрезвычайно живописное. В другое время он сам бы бросился к ней целовать ее в искристые чудные глаза.
В ту минуту он нисколько не любовался ею. Эта женщина несла с собою новую позорящую тревогу, неизбежность объяснения, где он должен будет говорить с нею как со своей сообщницей и, наверно, выслушает от нее много ненужного, резкого, увидит опять, в еще более ярком свете, растяжимую совесть женщины.
И едва ли не впервые сознал он, что красота еще не все, что чувственное влечение не владеет им всецело.
- Где ты? - окликнула Серафима со ступенек террасы.
- Здесь, на завалинке! В лесу!
- Отличное место!
Она скоро подошла, легко скользя подъемистыми ногами, в атласных туфлях, по мягкой хвое, поцеловала его в волосы.