Падди Кларк в школе и дома - Родди Дойл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я схватил мелкого за шиворот.
— Открывай пасть!
Поганец сжал губы в почти не заметную ниточку и морально приготовился к смерти от удушения печенькой.
— Открывай пасть!
Я потыкал ему печеньем в рожу.
— Смотри, вкусно.
Мелкий крепко зажмурился. Я взял печенину в одну руку, его тупую башку в другую и стал запихивать печенье в закрытый рот, и пихал, и пихал, пока печенье не раскрошилось. Рулет с инжирной начинкой.
— Да разуй глаза, это же печенье! Печенье… было…
Зажмурился. Гад.
— Инжирный рулет…
Я собирал с пола крошки.
— Смотри, я же ем!
Я любил начинку — сладкую, с мелкими хрустящими косточками. Бисквит раскрошился. Даже крупных крошек не осталось.
Сжал рот, зажмурил гляделки. Уши заткнуть нечем, но каким-то способом он их тоже зажал, честное слово.
— Я всё съел! — сказал я самым убедительным тоном, — И не отравился, видишь?
Я поднял руки.
— Смотри.
Я пустился в пляс.
— Смотри.
Я замер.
— Фрэнсис, я живой.
Он вообще дышит?! Не заметно. Щёки горят, под глазами проявились белые пятна. Какоё. В сознание не приходит брату назло. Мелькнула мысль прописать ему дохлой ноги — он это заслужил, но не стал связываться и просто врезал пенделя. Прямо в лодыжку. Нога моя отскочила. По крайней мере, звук удара он услышал: губы надул. Так и подмывало ещё разок его угостить, но я удержался.
Мне сделалось жутко.
Теперь всё зависело от Синдбада, а от меня — ничего.
— Фрэнсис…
Нем, недвижен.
— Фрэнсис.
Я пощупал его макушку, причесал волосы пятернёй. Вроде ничего такого не чувствует.
— Прости, что пнул…
Ответа нет.
Я вышел, прикрыв за собой дверь. Как следует прикрыл, чтобы ему было слышно, однако не захлопывал. Подождал. Отошёл. Глянул в замочную скважину. Обзор не ахти какой хороший. Сосчитал до десяти, открыл дверь. Ничего не изменилось.
Синдбад так и лежал неподвижно. Абсолютно так же.
Я чуть его не убил. Это нечестно! Мне только хотелось ему помочь, а он не давался. Вот гад, остряк-самоучка. Хотел, чтобы я убрался, я и убрался. Что дальше нервы-то мотать?
Я зажал мелкому нос. Заткнул ноздри пальцами, не больно, зато сильно.
Начнём.
Нос был почему-то сухой, поэтому зажимать его было проще простого. В нём только его собственный воздух и остался.
Начнём.
Либо умрёт, либо очухается. Одно из двух.
— Фрэнсис.
Рано или поздно Синдбад вдохнёт кислород и выдохнет углекислый газ. Щёки его побледнели, а пятна под глазами покраснели. Что-то с ним не то.
Вдруг рот мелкого приоткрылся — очень быстро, с причмокиванием, и опять закрылся, как у золотой рыбки. Он даже не дышал, только открыл и закрыл рот. Паяц несчастный.
— Фрэнсис, ты же умираешь.
Нос Синдбада был сухой.
— Ты загнёшься, если не вдохнёшь кислород, — убеждал я, — В течение нескольких минут. Фрэнсис, это для твоего же блага.
Снова рот Синдбада открылся с причмокиванием и закрылся.
Что-то с ним не то. Я расплакался. Руки чесались врезать мелкому, но не успев сжать кулак, я залился слезами. Всё ещё держал за нос — просто чтобы не отпускать брата. То, что я не понимал причины своих слёз, пугало до паники. Я отпустил дурацкий Синдбадов нос и обхватил его обеими руками. Руки сомкнулись у него за спиной. Он был твёрдый, жесткий. Я подумал, что сейчас он размякнет от обнимания. Обнимание помогает.
Я обнимал каменную статую. Даже запаха Синдбада не чувствовал, потому что нос забился, не просморкаешься. Просидел я так долго, сдаваться не хотелось. Руки заныли. Плач перешёл в бесслёзное нытьё. Интересно, осознает ли Синдбад, то есть Фрэнсис, что я плачу из-за него. В основном из-за него.
Всё плачу и плачу эти дни, никак не сдержаться.
Я отпустил Синдбада.
— Фрэнсис?
Я вытер щёки, и они оказались сухие. Слёзы испарились, наверное.
— Я тебя никогда больше не ударю, никогда…
Ответа или чего-нибудь такого я не ожидал, но всё же повременил немного. Затем прописал ему пенделя и двинул кулаком. Пару раз. И вдруг у меня мороз побежал по коже: кто-то стоит сзади и смотрит! Обернулся — никого. Но ударить брата по-новой не поднималась рука.
Дверь я оставил открытой.
Как же его помочь, как защитить?! Что мешает ему знать то, что знал я, и тоже готовиться? Вроде тёплый. Хотелось как-то его подготовить. Я был на шаг впереди, знал больше его. Вот бы залезть к нему на кровать и вместе слушать. Но ничего тут не поделаешь. Если он меня не слушался, я справиться с собой не мог и снова злили его пугал, бил. Ненавидел. Так легче. Брат меня не слышал и исправить ничего не позволял.
Поганец жрал обед, как будто ничего не случилось. Ну, и я жрал. Рождественская картофельная запеканка. Верхушка её была совершенством: коричневые хрустящие холмики, тоненькая нежная корочка. Маманины обеды почти наводили на мысль, что ничего страшного не происходит, всё в порядке. Я съел всё до крошечки. Вкуснятина.
Подошёл к холодильнику.
КЕЛЬВИНАТОР.
Маманя учила меня читать по этим буквам. Я помню.
Мне нравилось, как ручка холодильника не даётся, а я с ней борюсь и побеждаю. Четыре пинты, одна початая. Обеими руками — всегда нервничаю из-за стекла — я понёс на стол початую. Не долил себе в кружку на дюйм. Ненавижу расплёскивать молоко.
— Фрэнсис, тебе молока налить? — спросил я, чтобы маманя обратила внимание.
— Да! — ответил он.
Я прямо опешил, настолько был уверен, что мелкий промолчит или откажется.
— Да, будь добр, — поправила маманя.
— Да, будь добр, — повторил послушно Синдбад.
Я положил бутылочное горлышко точно на край Синдбадовой кружки, налил столько же, сколько и себе. В бутылке осталось на донышке.
— Спасибо, Патрик, — сказал Синдбад. Я растерялся: забыл, что ответить. Потом вспомнил.
— На здоровье.
И отошёл от холодильника. Маманя села за стол. Папаня был на работе.
— Опять подрались? — вздохнула маманя.
— Не-а, — покачал я головой.
— Уверены?
— Нет, — сказал я, — То есть да. Мы же не дрались?
— Не дрались, — подтвердил Синдбад.
— Ваши бы речи Боженьке в уши…
— Да не дрались мы, — сказал я и удачно рассмешил маманю, прибавив, — Я стопроцентно гарантирую.
Маманя расхохоталась.
Я внимательно посмотрел на Синдбада. Он умильно глядел на хохочущую маманю и сам пытался посмеяться, но как только у него получилось, маманя вдруг оборвала смех.
— Выношу грандиозную благодарность за вкусный обед, — пошутил я опять, но тут маманя смеяться не стала, а так, поулыбалась.
Я долго-долго вглядывался в папаню в поисках отличий. Это было что-то! Явился домой поздно. Уже пора было спать, но я ждал папаню, чтобы он проверил моё домашнее задание: произношение трудных слов. Он пришёл с чужим лицом: потемневшим, блестящим от пота. Медленно взял ножик и воззрился на вилку, будто впервые в жизни с ней столкнулся. Взял её осторожно, точно не вполне уверен, что это и зачем это. И стал следить, как пар поднимается над тарелкой.
Пьян! Пьян! Противно-то как! А в то же время любопытно. Я сел за стол, в качестве предлога прихватив блокнот, куда записывал английские и ирландские слова с транскрипцией. Английские на нечётных страницах, ирландские на чётных. Я был как зачарованный. Пьян! Новое дело. Впервые вижу папаню пьяным. То Лайама с Эйданом родитель на луну выл, а теперь наш завоет. Он старался сосредоточиться, похоже, перечисляя в уме всё, что надо будет сделать. Лицо его перекосило: одна щека натянулась, другая обвисла. Он был милый; когда удосуживался обратить на меня внимание, ухмылялся.
— Вот ты где, — сказал он, хотя никогда раньше так не говорил, — ну-ка, проверь у меня произношение.
И заставил меня проверить у него мой урок. Папаня получил восемь из семи: не смог выговорить «преувеличение» и «неритмичный».
Но не тут собака зарыта. Не из-за пьянки у нас всё разваливалось. В доме стояла одна бутылка хереса. Я проверял: хереса не убавлялось. Я совершенно не разбирался в этой пьянке, сколько надо выпить, что должно получиться, но нутром чуял: не в пьянке суть. Я осмотрел воротничок папани: вдруг там женская помада, как в фильме «Посыльный от Д.Я.Д.И»[29]? Чисто. Кстати, а отчего воротничок бывает в помаде? Наверное, тётки впотьмах промахиваются. И самому себе я не смог бы объяснить, из каких соображений проверял этот дурацкий воротничок.
Доказательств не было. Даже самому не верилось иной раз. Вдруг я выдумываю, а на самом деле всё хорошо? Вон как они болтают, вон как чай пьют, как телевизор вместе смотрят! Но прежде чем счастье окончательно завладевало мной, случалось что-нибудь ужасное. Она ведь красавица, и он тоже ничего.
Она похудела. Он постарел, подурнел, как будто бы сам старался стать некрасивым. Она не сводила с него глаз. Даже когда он глядел в другую сторону; как будто искала в нём что-то, пыталась узнать; как будто узнавала в нём друга, кого-то родного, верила и не верила, помнила и не помнила. Иногда сидела с приоткрытым ртом и смотрела. Ждала его ответного взгляда. Часто плакала, думая, что я не замечаю. Утирала слёзы рукавом, изображала улыбку, даже хихикала нервно, как будто рыдала по ошибке, по недоразумению, а теперь всё разъяснилось.