Пилигрим - Тимоти Финдли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юнг отвел пациента к креслу и попросил Кесслера принести стакан воды.
Пилигрим сел. Вид у него был безутешный. Перевернутая фотография лежала на коленях.
Юнг отступил назад и сунул остальные снимки в карман. Он отметил про себя, что окно в комнате открыто. Казалось, именно через него хлынул поток красноречия, прервавший плотину немоты Пилигрима. Юнг не знал, что делать дальше. Почему Пилигрим не сказал ни слова о письме Элизабетты? Может, он и правда его не узнал? Или оно так глубоко похоронено в душе, что он не в силах говорить об этом?
Вернувшись, санитар подошел с подносом, на котором стояло два высоких стакана с водой, сперва к Пилигриму, а затем — к Юнгу. На войне, решил Кесслер, обе стороны страдают от жажды.
6Надо пойти прогуляться в сад. Карл Густав на обед не приедет: он предупредил, что его беседа с Пилигримом будет в своем роде травмирующей. Именно так он выразился. Хотя, конечно же, не имел в виду травму в клиническом смысле, а просто хотел подчеркнуть, каким трудным будет общением между ним и его упрямым противником.
— Ей-богу, Карл Густав, — сказала Эмма, — ты не должен называть своих пациентов «противниками». Они тебе не враги.
— Нет, враги! — ответил Юнг. — По-своему, конечно.
Каждый пациент — как территория, потерянная во время сражения, или же дорога к дому, которую нужно отвоевать. Какие-то мысли, или болезнь, или мания взяли их в плен и убедили, что теперь они граждане другой страны. Поэтому они так враждебны. Демоны, терзающие моих пациентов, обращают их в свою веру и вынуждают учить свой катехизис. В этом и заключается суть душевной болезни, Эмма. А может, любого недуга. Пилигрим сам писал в своем дневнике, хотя и вложил эти слова в уста Леонардо да Винчи: «Все хочет жить, даже инфекция». Я должен победить не только болезнь — мне приходится сражаться с пациентом, который является ее носителем. Именно поэтому я обязан слушать и верить. Именно поэтому я не препятствую графине жить на Луне. До тех пор, пока я не услышу, как Блавинская говорит голосом Луны, я не смогу ей помочь. Того, что делает Фуртвенглер, недостаточно! Просто сказать ей, что на Луне нет жизни, — этого мало! Раз она верит, что там можно жить, мы должны понять, почему.
Юнг помолчал немного и продолжил:
— Вспомни, как твоя сестра Мутти боролась с туберкулезом. «Он убьет меня!» — говорила она. Вернее, ныла. Ты помнишь? «Боже мой! Я умру, умру! — рыдала она. — От судьбы не уйдешь!» Помнишь? Чистой воды пропаганда! Не больше и не меньше. Болезнь объявила себя министерством культуры и начала издавать указы и декреты. «Ты побежденная нация! Не сопротивляйся. Наша оккупация закончится твоей смертью!» Помнишь? Да? Но мы победили. А почему? Да потому, что мы хотели, чтобы она основала собственное министерство культуры и заявила о своем существовании. Разве мы отрицали, что есть то, другое министерство? Нет! Мы слышали, что оно ей внушало, и боролись. Мы говорили ей о том, какие лекарства создаются в мире. Говорили, что она вовсе не обязана умирать. Мы поместили ее в лучший санаторий Швейцарии. Мы дали ей надежду — и через год она вышла оттуда, здоровая, как кобыла.
— А еще через год умерла.
— Что правда, то правда, — отозвался Юнг. — Но только потому, что снова впала в отчаяние. А отчаяние — штука фатальная.
Эмма надела пальто, обернула шею шарфом и натянула на уши зеленую вязаную шапочку. «Я похожа на медведицу, подумала она, увидев себя в зеркале в прихожей. — Большую, толстую беременную медведицу».
— Привет, мамочка! — сказала она своему отражению и помахала рукой в рукавичке.
Почти пять месяцев. Десятого декабря прошлого года. Одиннадцатого она записала в своем дневнике по-английски: «Там что-то есть! Я могу прощупать это пальцами! Женщины меня поймут».
Вечер десятого декабря пролетел мгновенно. Приближалось Рождество. Девочек должны были отпустить из школы. Франци вместе с няней Альбертиной изображал в детском саду Деда Мороза. Воскресенье, праздничный день. Снегопад. Tannenbaum. Музыка. И гости.
У нее осталось смутное воспоминание о дружелюбных лицах — все такие розовощекие и веселые от вина. Смех. Танцы. Анна одним пальцем играет на пианино «Frere Jacques» («Брат Жак» фр., народная песенка). А Карл Густав, сидящий во главе стола, смотрит на меня с тем самым выражением, которое ни с чем не спутаешь…
Мы откинули покрывала и упали в постель, даже не надев ночной рубашки и пижамы, и он играл со мной так, словно впервые понял, кто я такая. Это было… Это было… Я была женщиной! Он положил голову мне на колени и начал открывать меня, как человек, смакующий персики — сперва один потом другой. Я была садом, персиковым садом… А когда он вошел в меня, я так желала его, что у меня слезы брызнули из глаз. Мы понеслись вместе, я прижала локти к его бокам — к бокам моего рысака, — и мы скакали, и скакали, и я кусала его за шею…
Вспомнив, Эмма рассмеялась вслух.
И когда это случилось…
Когда это случилось, я почувствовала. Я ощутила, как он проник в самую мою сердцевину и выплеснул поток семени — «кончил», как говорят мужчины, — словно выстрелил из ружья. Толчок! Толчок! Ощутимый толчок!
Да, так было. И я поняла в тот же миг. «У нас будет ребенок», — подумала я. Ребенок. Мы сделали еще одного ребенка.
Эмма внезапно остановилась как вкопанная. Как она сюда попала — в сад за домом? Она не помнила. Но это не важно. Ее привело сюда воспоминание об их любви, и она заплутала, пока воссоздавала эти мгновения и пере сказывала их.
«Больше всего мне нравится история про персик».
Она улыбнулась, потянула к себе ветку кедра и побрела к озеру.
«Мы построили чудесный дом и разбили дивный сад. Мы все сделали своими руками, продумывая каждую мелочь. Мы были так… Мы так счастливы здесь! Карл Густав, я, дети, даже слуги. у нас прекрасная жизнь.
И только тогда… Единственный тяжелый момент, Мне, конечно, даже в голову не приходило… Я была так несчастна, так потеряна… Сабина. Сабинянка… По крайней мере хоть имя подходящее!»
Эмма снова рассмеялась.
Она стояла на берегу, усеянном галькой, и смотрела на озеро.
Сабина Шпильрейн.
Сперва она была пациенткой Карла Густава. Потом стала его ученицей. Он лечил ее от истерии.
Что это значит — Бог весть.
Одно из любимых словечек Фрейда, взятых Карлом Густавом на вооружение, поскольку его можно интерпретировать как угодно. Истерия. Сексуальная, конечно. Обремененная сексуальными фантазиями и их всевозможными выражениями. «Бедная девочка! — говорил Карл Густав. — Бедная девочка имела несчастье влюбиться в меня!»
Бедная славная девочка! Мой бедный славный муж! Бедный славный невинный доктор и бедная славная невинная евреечка с большими черными невинными глазами- блюдцами! Бедная невинная парочка, сидевшая там и смотревшая друг на друга несчастным взглядом! Что же, ах, что же нам делать?! Как что? Переспать, конечно! Это единственное правильное и истерическое решение!
Боже! И я простил а его!
Почему я его простила? Как?
Сабина хотела от него ребенка. Подумать только — она хотела от него ребенка! Она сама ему сказала. «Наше еврейско-арийское дитя любви». Это были ее слова.
Но я…
Я его жена!
Я мать его…
Я его сад.
Я…
Я.
На обед будет суп. Вкуснейший томатный суп из испанских помидоров, зеленого салата и лука, тоже из Испании. В веселом месяце мае.
Английский… Все кругом английское. Почему?
Эта женщина. Маркиза Куотермэн. Герцогиня Бор-о-Лак. Графиня Лавина. Сама леди Смерть.
Он спал с ней тоже. Зуб даю.
Он хотел ее. Думал о ней. Мечтал. Вторгся в нее, прикрывшись личиной спасителя ее друга. Интересно, сколько их было еще? Мне никогда не узнать. Пациентки, медсестры, студентки, титулованные дамы, которые отдаются во спасение… Он учреждает свое министерство культуры и начинает кампанию. Он проделал это даже со мной. Вторжение Мужа в декабре 1911 года!.. И последующая оккупация имперскими войсками. То есть его ребенком. Нашим ребенком.
Как аукнется, так и откликнется. А почему бы и нет?
Но кого мне выбрать? Садовника-испанца с густой черной шевелюрой и мускулистыми руками, который принесет мне лук и томаты, прижимая их к голому животу… Спелые сочные томаты в гнезде из курчавых волос, они брызжут соком, а сок стекает по его бедрам и…
Раз Карл Густав может, я тоже могу.
Нет.
Я Эмма Юнг. Его жена, Я Эмма Юнг' Мать его… Я его сад. Я…
Я.
Иди домой, глубоко вдохни и успокойся. Нет тут никаких садовников-испанцев. Только томатный суп. И солнечный день. Ослепительно голубой и безжалостный день.
Эмма побрела, косолапо ступая ногами в резиновых сапожках с квадратными носами, оставляя каблучками мокрые ямки между галькой. Она сложила руки под пальто, поддерживая живот. «Я несу благую весть. О новой жизни. Новое спасет старое. А все остальное не важно».