Макарыч - Эльмира Нетесова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Будя изводить душу. Про сына, оно хочь и худо приключилось, ноне убиватца забудь. Слезами с могилы не возвернешь. Разе сама сибе в гроб сгонишь безвременно, — говорил Макарыч.
Он понимал, что не утешить старуху.
— Так-то оно, может, и верно, да сынка-тобольно жаль, — всхлипнула Авдотья.
— Жалью ево ни вирнешь.
Охнул Макарыч, крутнулся на лавке так, что она захрустела. Из-под нее, выпучив глаза, Шельма выскочила. С воплем. На Макарыча взлаяла истошно.
— Што б те рысь покусала, бесовка! Горластая тварь. И откудова в эдаком теле злобе взятца б?
— Баба она потому как. Крику, боле чем ума, в ней сидит, — заметил Акимыч.
— Нешто в ей, окромя злобы, души нет? — спросила Авдотья. — Баб вы больно ругаете на што?
— Вся беда от их, треклятых. Ноне мужиков война поизвела. Бить их, дурных, некому стало. Оттаво пововси оглупели. Надысь, в городи стал я в черед. В лавку за хлебом. А тут одна, што взади была, выперлась наперед. И ровно ошалелая, к окошку рветца. Я ее угомонить схотел. Да куды там! Блажь, видать, в голову стукнула. И кричить: «Не будить таво, штоб я, дама, сзаду мужика хлеб брала. Ему, мордовороту, ождать можно». Ну, я и не стерпел. И говорю: «Ты, вертихвостка, на што хайло открыла? Аль место свое не ведаишь? Кышь отсель, стерва крашеная! Морду спохабить сыскала время. И тута ождешь. Сгинь с глаз!»
Акимыч неодобрительно качал головой:
— На што при народи испозорил?
Макарыч аж подскочил от этих слов.
— Не-е-е, блажной ты! Ей хрест! Аль позабыл, старой пень, как бабы тибе порочили? Голова твоя — картоха порченая. При народи я испозорил! Несешь тут всяку глупость. Заступник выискалси! Мало оне те, черт шелудивый, в бороду плевались.
Акимыч даже отвернулся. Авдотья, заслышав такое чернословье, на печку влезла. Занавеской прикрылась. Шельма и та от удивления брехать перестала. В угол забилась. На Акимыча оглядывалась. Будто защиты просила. Не то лаять, дышать громко убоялась.
— Ты поостынь малость. Взвился, ровно ятебекаленую кочергу подсунул на лавку. Охолонь.
— Не наведаюсь боле. На што мине? Проповедей наслухалси от всяких. Колька и тот норовил поучать. Как жить надобно. Ровно ни ен, а я дите. Куды ни суньси, всюду умники. Все ба на свой лад перековывали. Мине, старово, тож за рога норовят ухватить. Вот вам всем, — Макарыч свернул фигу в сторону Акимыча. На Шельму ногой топнул.
Макарыч вздохнул. Отвернулся от окна, в которое бесстыдно луна глядела. И глазами с Шельмой встретился. Она тоже на луну серчала, — та сдобной краюхой ей показалась. И хотелось собаке укусить жирный круг. Слопать всю до крохи. Но до нее сколь мордой ни тянулась, достать не могла. Разве в луже, завидев, не раз с водой вылакала. Но от этого в животе сытней не сделалось. И дробилась луна в глазах собачьих на две светлые звездочки.
Макарыч тихонько похлопал по одеялу, — позвал Шельму. Та осторожно подошла. Обнюхала руку. Ткнулась мокрым носом в ладонь. Кокетливо крутнула задом. Фыркнула.
— При хозяине верность кажишь. А чуть уснул, враз про честь запамятовала. Эх ты, баба, — оттолкнул ее лесник.
Ему припомнилась Марья. Как-то она там одна? Подика, вяжет что-нибудь. Или молится за него. «У ей все заботы», — потянуло лесника домой. К ней. Ну, вот хоть сейчас вскакивай и беги. «Ежли б не Акимыч. Ен, колода трухлявая, ни в жисть не пойметь. Теперь блюди с им приличию, жди утра. А на што?» Макарыч, скрежетнув зубами, закрыл глаза. Но не спалось. То Колька виделся ему. Идет, паршивец, в шляпе, как у начальника. Морда у него сытая. И на Макарыча, подлец эдакий, не смотрит. Зазнался… То виделся он тощим, ободранным. И все руки тянул за подмогой. А Макарыч никак не мог его спасти.
До утра кое-как долежал. Чуть свет клюнулся — собираться стал. Акимыч хмурился. Авдотья на стол накрывала. Молчали.
— Вы, таво, волками не коситесь. Не в долг пришел выпросить… Коль потревожил — не обессудь, — обратился Макарыч к хозяину.
— Поди, в городе трепаться понапрасну выучился. Не на то обида, што пришел, а на то, што покидаишь скоро. Худа тебе не причинили. На каво серчаишь — ума не приложу.
— Домой надобно. Марья, почитай,
Третьюнеделю одна. Нешто она мине чужая? Небось, наскучалси. И в доми подмочь ужо пора.
Как хозяин ни уговаривал Макарыча остаться — не согласился. К другому вечеру в свой дом пришел.
— Ох, отец, уж и не чаяла тебя увидеть, — заплакала, забилась в его руках Марья.
— Чево эдак-то? — встрепенулся Макарыч.
— Беда у нас. Серый-то вконец занемог. Не подымается. Не ест. По глазам вижу — помрет скоро. Будто тебя единого ждал, чтоб проститься.
Макарыч враз в сарайчик кинулся. Серый лежал на сене. Завидев хозяина, заржал тихонько. Мордой к нему потянулся. Да голова, видать, отяжелела. Уронил ее Серый.
— Лежи, лежи, дружок мой единай. Вот и отдружили мы. Вишь, как оно… Знать, недолго я тя перескриплю, — дрогнули руки Макарыча.
Старый конь смотрел на него, не моргая.
— Отъездили мы с тобой. И отдохнуть-то тибе не привелось.
Дороги… Сколько их исходили, изъездили они вдвоем. Так незаметно шли рядом их жизни. Серый уронил голову на сено. Следил за лесником. Макарычу тяжело. На боках у коня не зажили следы кнута. Глубокие, больные. Но конь о них забыл.
— Неужто все? — не верил лесник, обнялСерого за голову.
А тот жалел хозяина: кто ж теперь его, старого, возить будет? Ведь он уже совсем не такой, как прежде.
Серый закрыл глаза, припоминал прошлое. А леснику словно кто за пазухой костер развел, и вот ест поедом огонь грудь. Конь был единственным его самым верным другом. Он понимал без слов. Не подводил. А вот сейчас… Макарыч, пошатываясь, вернулся в избу. И вдруг среди ночи подскочил. Будто кто кипятком ошпарил. Серый бился в последних судорогах. Всхрапывал. Силился встать. Но куда там: смерть забрала у него силы, мученья оставила. Другой бы пристрелил, чтоб не маялась животина. Макарыч прижался горячим лбом к похолодевшей стене. Отвернулся. Куда там стрелять… Руки вконец обвисли: не Серого пристрелить, а самому впору в петлю лезь.
— Господи, али дай ему кончину скорую,штобне изводилси, али спаси ево. На што бедолага мучитца? Ить, окромя хомута, не довелось в судьбине ему ничево познать. Помоги. Рассуди сам. Облегчи долю лошадью, — просил Макарыч.
К утру Серого не стало. Он тихо лежал на сене. Его дороги оборвались. Ни стонов, ни слез. Накрепко закрытые глаза не могли видеть, как, по- мужичьи костыляя судьбу, долго не мог прийти в себя Макарыч.
И стал лесник неразговорчивым. В тайгу на обход уходил надолго. Помнило таежное зверье, как порою часами, не шелохнувшись, сидел он неподвижно у потухшего костра. Иногда так и засыпал — сидя. Снег его кутал в саван заживо. На чтопугливы зайцы, а и те его не раз за сугроб принимали.
Тайга… Ее одну больше себя любил Макарыч. Ей доверял и больное и радостное. Сюда шел лечить хворобу. Знал: она не выдаст. Никому не расскажет о предзакатных снах. Не поведает ворогам про думки его.
Так незаметно отходил здесь душой. Вроде оживать стал: замечал, как наливались синью снега, рыхлели упругие бока сугробов. Шла весна.
Птахи теперь разболтались, прихорашивались, как бабы перед вечеринкой. Глотки прочищали. Дятел, высунувшись из дупла, плотничал. Весна! Скоро свадьбы.
Вороны и те друг к другу приглядывались, пару искали. Сойки пронырливыми старухами по тайге шныряли, пропитание добывали. Даже исхудалые за зиму бурундуки и тс на своих старых бурундучих смотреть перестали. На других заглядывались, помоложе. Зайчиха, чтоб избежать их участи, срочно переоделась в летнюю шубку. Авось, избежит их участи. Свадьба скоро…
И лишь отощалой лисе все нипочем: следит, шельма, за птахами. Нет-нет, да и сцапает размечтавшихся. На пустое брюхо ей о весне не думалось.