Макарыч - Эльмира Нетесова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Авдотья к парню попривыкла. Акимыч, чувствовалось, тому рад. За столько-то годов впервой ему рубаху подарили. В той рубахе спать ложился. Сказывал — теплая она шибко. В жизни такой не нашивал.
Каникулы к исходу подошли. И Макарыч однажды, не выдержав, не по-своему, просяще, заговорил:
— Домой ба, Колюшка. Марья ить извелась там одинешенька.
И парню неловко стало. Согласился враз.
Наутро чуть свет собрались в обратный путь.
Дома Колька пробыл всего пару дней, — подошла пора уезжать в город.
— Ну, сынок! Нынче до тепла, што ль?
— Не знаю, может, сразу на место пошлют.
— От лихо! Ты хоть пропиши мине, куды сошлють. Там, глядишь, времечко выкроишь, навестишь.
О Зойке Макарыч не упоминал больше. Решил: пусть Колька сам присмотрится к ней. Ему видней. Да и не стоит парню навязывать девку спозаранок. Пусть в свободных погуляет. Там видно будет. Марья тоже поняла мужа сразу. Обрадовалась.
Морозным утром Колька прощался с Макарычем с Марьей. Печально оглядел зимовье, окривелую, но все еще скованную цепями березу. И стало жаль ему этих мест. Знакомой речки, тропинок, по которым бегал вприпрыжку. Где детство, может, вон там, за тем распадком спряталось? Сбежало. Поди, отыщи его теперь, не аукнется оно больше на звонких перекатах, не высунется из-за дерева веснущатой рожицей. Оно давно потеряло короткие штаны. Видно, помочи порвались, не выдержали. И стало долговязым, молчаливым. Но зачем? Зачем пропал смех, что спорил с голосистыми ручьями, зачем зажили царапины и ссадины на ногах? Детство билось где-то внутри. Но натура, как рубаха, сшитая на вырост, долго не выпускала его наружу. Она переросла то, что когда-то звалось пацаном.
Макарыч стоял с Колькой у зимовья. Смотрел на тайгу. Скоро, уже очень скоро он снова уйдет туда, в свое белое замороженное одиночество. Уйдет, чтоб там, наедине, в который раз пережить отъезд парня.
Прядал ушами Серый. Он один придет из села. Только б вот Кольку довез. Конь уже привык к такому. Он только подрагивал мягкими губами.
Колька не любил, чтоб его провожали. Видно, тоже скрывал щемящую тоску об оставленном. И только тайга, только она была безразлична к человеческим страданиям. Ее не трогали радости встреч, боль расставаний. Хмурые застыли сосны. Под снежной шубой не углядишь души. Березы и те молчат, как на поминках.
Колька ехал верхом на Сером. Медленно, медленно шел конь, увозя парня из зимовья. Макарыч смотрел им вслед. На лицо его крупными лохматыми хлопьями посыпал снег. Он таял, стекал ручьями на побелевшую бороду.
Вот Кольку уже и не видно за белой кисеей. Так, маленькое пятнышко, да и то, может, куст придорожный. Был Колька и нет его. А куда Макарычу деть себя? Куда запрятать или вовсе выкинуть душу, скулившую затравленным волчонком? Все оттого, что кровное не завел. Семя свое мужичье берег попусту. А вот теперь пора расплаты настала.
А мог бы уже и дедом быть. В нерастраченной душе все сбереглось. Ведь вон втай от Марьи понаделал всяких безделок из дерева. Думал, у Кольки с Зойкой дите объявится. Ложки им с резными ручками выстрогал заранее. Туески для ягод смастерил. Даже чертиков выстрогал со всеми их принадлежностями. Побаловать малых хотел. Игрушки те так и пылятся в утайке, в завалинке. Пересыпал их лесник сухим мохом. Чтоб не сгнили. Авось, сгодятся. Иногда вытаскивал, проверял.
Забавные чертики смотрели на него, вылупившись удивленно. Все, мол, ждешь еще. Сам вместо дитя играешься? И, устыдившись себя, Макарыч спешно прятал их.
«Сгодитесь ли вы кому? Можа, и рук дитячьих не познаете? Как и я понапрасну свой век проволыните. Радости никому не принесете, смеха не услышите», — думал Макарыч.
Он вспомнил, как смеялся над собою, когда делал игрушки. Блажным себя обзывал. Но руки с умом не ладили. Делали свое. Из шишки еж получался. Из сучков — рога. Мох на бороду сгодился. Чертей и тех в лапти обул. Дети жалостливые. Не дадут игрушкам зимой босиком бегать. Одежду деревяшкам из коры сделал. Все предусмотрел. Безделушек набралось много. Они все ждали своих хозяев.
Марья после отъезда Кольки пришла в себя не скоро. По вечерам, когда муж докуривал козью ножку, она все еще хлопотала по дому.
— Все не сидитца тибе. Возеся, ровно заведенная. От дыхнула б. Жиру набрала б. По зиме всяка тварь про заботы не поминаить. Ты жа цельными днями возеси, не посидишь.
— Успею належаться. Надоест еще.
— Колька оженитца — набегаисси.
— А-а-а, до того рак на сосне закукарекает, пока он бабой обзаведется.
Макарыч умолк. И Марья, поняв оплошку, начала с другого.
— Оно бы и неплохо. Вон Акимыч и тот бабку приветил.
— Акимыч… Тому ноне што бабка, што кошка, все едины. Сам усек — душе в одиночку стужа нестерпимая. Нашему оно, можа, и рано. Да боюсь ноне, не доживу до внуков.
— Отец, Господь с тобой! Зачем пужаишь? — метнулась к нему Марья.
Макарыч рассмеялся, чтобы успокоить ее. Да и расскажешь ли, как все отрадней видеть утро? И с каким страхом ждет ночи? Иногда, а теперь все чаще, он уходил в тайгу, чтобы Марья не видела, как ему бывает лихо. Он скрывал от нее свои недуги. Боялся, что когда-нибудь не сможет выйти из избы и тогда… Только бы не это. Марья не должна ничего знать и видеть.
В его старом шалаше зайчиха не одно пушистое племя вывела. Та, что покалеченной сбежала от Макарыча. Не ждала она его и ныне, а он пришел. Зайчиха было в тайгу метнулась, да потомство малое распищалось. Кинулась обратно. Смекнув, что жилье занято, лесник отошел.
— Ну, идол, серед зимы родила, — усмехнулся Макарыч. Еще бы! Шалаш почти доверху снегом занесло. Отменная нора получилась. Решил новое жилье себе смастерить. Пока его ставил, чай вскипел. На костер горячие пузыри пускать стал. Крышкой засвистел, ровно городовой. На весь Макарычев околоток.
Зайчихино сердце с перепуг чуть не лопнуло. Как мужик за сивухой, из шалаша пробкой выскочила. Уши к хвосту прижала.
— Держи! Куды, дура, от детвы! — закричал,засвистел лесник.
А чайник кричал угорело. Крышка чечетку выбивала. Макарыч развеселился. Около костра топтался. То подпрыгивал, неуклюже расставив ноги, то вприсядку вздумал, крякнув хриплой спиной.
От костра в его шалаш тепло валом валит. Спатьхорошо будет. А зайчиха, того не ведая, за куст упряталась. Ушами воздух стригла, будто ножницами.
Горел костер. В темнеющее небо искры метал. Новорожденный месяц, зацепившись за макушку сосны, нацелился рогом на костер. Да так и, не осмелившись приблизиться, задремал. Рыжим котом на снежную лапу прилег. Будто мысли Макарыча подслушивал.
А у того в голове, как в летнем улье. Все мысли темным роем выли. И нет им покоя. Захотелось Макарычу к Кольке. Он от него только и слышал, как там живет теперь. Да и парень под боком был бы. Все легче. Глядишь, как-то и притянулся где б к делу.
— Эх, старость, што плесень едучая, — вздохнул Макарыч, глянув в костер. А огонь по сушняку прыгал с ветки на ветку. Крутил их в кольца. Макарычу вспомнилось, как в молодости пятаки гнул пальцами. Нынче жизнь и годы самого выгнули в дугу. Как обиженный мальчик, лесник заморгал поредевшими ресницами, носом хлюпнул.
«Эвот и спина не прямитца. Побежать — ноги заплетаютца, не слухают», — подумал он. И тянул к костру иззябшие, согнувшиеся в сучки пальцы.
Где-то далеко в тайге скрипнуло дерево. На мороз пожаловалось. На больную поясницу. Охнуло голосом человечьим.
«Сохрани Бог тибе, бедолагу», — пожалел его Макарыч.
Он подбросил дров в костер. Подвинулся ближе к огню. Снял котелок с чаем. Отхлебнул. Крякнул так, что сонная птица кувыркнулась с дерева и метнулась в темноту.
И снова стихло кругом. Казалось, был слышен смех далекого звездного хоровода. Дыхание спящего месяца. Еле слышно лопотал костер.