Избранное - Андрей Гуляшки
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И, думая о силе, которая не задубляет сердце человека, и о величии, которое с отеческой любовью кладет руку на лоб слабому, я вспоминаю другую ночь, такую же веселую, пережитую мною двадцать лет назад в родном краю.
Я закрываю глаза, и мне улыбается манящей улыбкой синеватая гора, обвитая лиловыми сумерками, с кудрявыми кисейными облачками, плывущими над ней, с ее полянами, высокими буками, прозрачными ручьями и душистой дикой геранью. Там, где солнечный южный край плато круто спускается в глубокую, заросшую кустарником лощину, отделяющую большую гору от холмов, с ранней весны до николина дня бурлит вода. Это и не река, и не ручей, а речушка, которую наши люди называют Марина лужа. Так ее прозвали, и, думаю, несправедливо, потому что, когда говорят «лужа», представляешь себе грязную, мутную, застойную воду, а наша — быстрая и прозрачная, как расплавленное стекло. Но так уж ее окрестили когда-то, неизвестно почему, и это название сохранилось до наших дней. Она вытекает на свет божий из-под темного гранитного свода в полутора километрах западней села. Подземное русло уходит в глубь холма — можно залезть под свод и некоторое время ползти, преодолевая сопротивление воды, но для этого нужны крепкие нервы, немалая сила и опыт. Не каждому это по плечу! Вобрав в себя несколько лесных ручьев, пересыхающих летом, Марина лужа несется вскачь вниз, в ложбину. Маленькая, быстрая, она похожа на серну, за которой гонится голодный волк-одиночка: мчит наугад через поляны и овражки, чтобы только спастись от волчьих зубов.
А в устье ложбинки ее подстерегает мельничка моего отца, которая жадно хватает ее и, зажав в деревянном желобе, швыряет сверху изо всех сил на лопасти деревянного колеса. Вода внизу гудит, ревет, пенится, словно настоящий водоворот. Какое наслаждение стоять в этом водовороте лицом к бешеным брызгам, летящим от колеса! Не всякий может и не всякий отважится там встать.
Эту мельничку отец унаследовал от моего деда и вспомнил о ней, только когда его в тридцатые годы уволили из школы, где он учительствовал. И сейчас не знаю, какая была от нее польза и вообще давала ли она хоть какую-нибудь прибыль, потому что зажиточные крестьяне мололи свое зерно на вальцовой мельнице с другой стороны села, а к отцу шли одни бедняки, испольщики. Я их помню — бредут не спеша за своими ослами, плетутся по дорожке, вьющейся между буками, босиком, надвинув на глаза островерхие бараньи шапки. А в мешках, наполовину пустых, мягких, как дырявые мехи, кукурузные початки да пшеница, смешанная с рожью. Вот что нам везли для помола. Но жернова смалывали эти крохи усердно, на совесть, и, когда трещотка поднимала треск, в нашей мельничке пахло теплым, хорошо пропеченным просяником.
Наш дом в верхнем конце села, у самого леса, двухэтажный, веселый, с алой геранью на окнах и с палисадником, засаженным настурциями и розами, словно стоит перед моими глазами. Я до половины скрыт низкой изгородью, и кажется, вот сейчас позовет меня из дома мягкий, грудной голос матери, печальной и усталой женщины, как все жены, которые озабочены одним — терпеливо выносить деспотичную волю своих мужей.
Сухой долговязый человек, стоящий на крыльце, — мой отец. Он смотрит на меня холодными синеватыми глазами, и взгляд его равнодушен, рассеян, словно он меня не замечает, а если и замечает, его интерес ко мне не больше пшеничного зерна. Это взгляд человека, который всматривается вдаль, поглощенный мыслями о чем-то большом, важном. Когда человек смотрит вдаль и думает о чем-нибудь важном, он не замечает обычных, будничных вещей, например обыкновенных людей с их обыкновенными радостями и заботами. Поэтому человек, стоящий на крыльце, меня не видит, зато я отражаюсь целиком в его глазах, я вижу себя в них так, как мог бы видеть свое отражение в глубокой, синевато-черной воде.
И я невольно вспоминаю того мальчугана, толстячка, сынишку курносой красотки из мансарды. Он стоит передо мной: пришел ко мне в гости что-то показать, о чем-то спросить, быть может; я же смотрю на него и почти его не замечаю, потому что думаю о громадных медных залежах в горах, которые я хочу найти для людей, чтоб им лучше жилось.
А вот моя соседка по квартире, химичка. Мы с ней дружили, целовались, но случилось так, что я не запомнил названия предприятия, на котором она работала лаборанткой, и она рассердилась. А не стоило сердиться, потому что в то время голова моя была полна забот: я должен был подтвердить свою гипотезу о тех г р о м а д н ы х залежах. Мы а ней целовались, но думаю, что когда она приходила ко мне в комнату, я смотрел на нее так же, как этот человек смотрит сейчас на меня с крыльца — холодными чужими глазами.
Я встретил неприветливо того мальчугана из мансарды, но потом подружился с ним, потому что открыл у него в сердце тягу к большим делам. Этот мальчик носил маршальский жезл в своей маленькой туристской сумке, он шагал широко, потому я его и полюбил. Я получил подарок от курносой красавицы, от его матери — вышитую скатерку, на которую она потратила уйму времени, густо-прегусто расшила ее разноцветными нитками. А я забыл ее где-то, не помню где, и не особенно огорчился, даже ничуть не огорчился — мне было не до таких пустяков. У меня были большие неприятности из-за тех залежей, я добивался возможности проверить свою гипотезу. А мой сосед по квартире, один мягкосердечный доктор, добряк, чуть не расплакался от огорчения. И не из-за скатерти! Он, помнится, посмотрел мне в глаза, а они сразили его равнодушием того человека, что стоит на крыльце. Такой удар, бог мой! Вот почему он чуть не расплакался. Он смотрел на жизнь сквозь розовые очки своего добродушия, исследовал мир с низкого порожка