Летят наши годы - Николай Почивалин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Два дня ответа на телеграмму ждал — места себе не находил. Раз Наде ответил, что голова болит, второй, — она что-то неладное почуяла. «Максим, — говорит, — скажи правду: что с тобой?» Ничего, мол, погоди, за-ради бога, — и из дому бегу… На третий день с утра сижу в правлении, делаю что-то, — машина, слышу, под окном встала. Мало ли их у нас, а тут словно почувствовал — выглянул. Смотрю — такси, и выходит из него моя Оксана, а за ней дивчина — не сразу и сообразил, кто… Веришь, как ухватился за стол, так чуть пальцы не выломал! И голос ее в конторе уже слышу, а сдвинуться не могу. Вошла, взглянула на меня, тихонько так: «Максимушко!..» Бросились они ко мне, обнял я их и все позабыл — что было, что есть, — все позабыл!.. А тут Надя в кабинет вошла. Встала на пороге и за косяк держится, белая… Вроде в сердце меня ударили. «Окся, — говорю, — прости, знакомься…» Наклонила она голову, а косы-то пополам с сединой заплетены. Одна только Галю, доню моя, смотрит и словно понять не может, словно в душу мне очами своими родными заглядывает: как же, мол, так, тату?..
Не таясь, Максим Петрович вытирает глаза, встряхивает головой.
— И пошли мы, парень, домой, через все село… Оксана с Надей идут, а я с дочкой. То вижу, какая она у меня большая да красивая стала, кофточка на ней белая, по-нашему, вишенкой расшита, то опять все ровно в тумане… В дом вошли, а на кровати Сашка спит — ручонки разбросал, и бровки его черные во сне шевелятся. Подалась Оксана, посмотрела на него и головой кивнула. «Твой, Максимушка, — вижу». Говорит, и губы у нее дрожат…
Надя первая в себя пришла. «Ну, что ж, — говорит, — гости дорогие, умывайтесь с дороги, пообедаем… Устали, наверно, в поезде?» А Галю моя отвечает: «Летели мы, тату, на самолете…» И вот такая картина, представляешь?.. Сидим за столом, на столе закуски да выпивки, а мы ровно на вокзале поезда ждем: сложили руки на коленях и молчим… И опять Надя первая заговорила. Строгая такая, бледная, а вроде спокойная: «Что же, — говорит, — Оксана Михайловна, ни я перед вами не виновата, ни вы передо мной. И Максим тоже перед нами не виноват. Так получилось. Любил он вас и любит». Взглянул я тут на нее, а она меня глазами словно одернула: молчи, мол. «А первая, — говорит, — любовь не забывается. — И встала тут из-за стола. — Вот, — говорит, — и все. Не думайте, что легко мне это сказать, а надо…»
Сашка наш тут проснулся. Протер кулачонками глаза да ко мне на колени. Прижал я его к себе, матери не отдаю. А он огляделся, увидел у Гали моей вишенки на кофточке и к ней потянулся. «К тебе хочу», — лопочет. Взяла его Галя на руки, смотрю, слезы глотает, а Сашке улыбается. Ровно солнышко в дождик… Тихо так в избе стало, один Сашка и лопочет, вишенки те пальцем трогает.
Тут Галю моя и спрашивает: «Мамо, когда домой поедем?»
У меня опять ровно горло перехватило… А Оксана посмотрела на нее, кивнула ласково. И говорит Наде: «Спасибо тебе, добрая душа, за хорошее слово. И я тебе правду скажу. Вот как перед богом… Один он у меня был, один в сердце и останется… А сам-то пускай здесь живет. Дите-то совсем малое…» И заплакала тут. Тихонько, горько, одни только плечи и трясутся. Дочка к ней бросилась, я сижу — слова сказать не могу, располосовал бы сердце надвое! Дверь только, слышу, скрипнула, опомнился — Нади нет, и Сашку забрала… Уронил я голову, только и прошу: «Прости, Окся!» А она гладит меня по волосам: «За что, Максимушко? Видно, тебе два счастья на роду написано». Встала, чемоданчик свой раскрыла. «Угадай, — говорит, — какой я тебе подарок привезла? Всю войну ховала». И подает мне мою медаль «За трудовую доблесть»…
Потом, как в себя немножко пришли, — разобрались, как же мы друг дружку потеряли. Что скажешь?.. Все страшное, должно быть, просто получается. Как бомбить тогда нашу деревню стали — в степь они кинулись. Вернулись — немцы вошли, обо мне ни слуху ни духу. Начали тут коммунистов искать да вешать, обо мне дознавались. Решила Окся из деревни уйти. Три ночи шли. Сначала думали в соседней деревне остаться, узнал их там кто-то, она и поопасалась. Да и вспомнила о своей тетке дальней, с девчонок у нее не была, никто там ее не знает… Всю войну так и промытарила. Как освободили — писать начала, меня разыскивать. Все думала, в армии я. Куда ни напишет — один ответ: такой-то не значится. Съездила, повидала, что от Михайловки нашей осталось да назад и вернулась…
Я про свое рассказываю, она про свое. Дочка вспомнит что-нибудь, засмеется и замолкнет. Взглянет на нас с матерью, подбежит к окну и смотрит, смотрит… Вечером Надя с Сашкой пришла, с ужином начала хлопотать. Со стороны бы кто посмотрел, — правда, что гостей привечает. Хлопочет, на стол подает, с Оксаной да Галей словом когда перекинется, одни только брови в стрелку вытянулись… Посидели, спать пора. Оксана с Галей на диване обнялись, затихли, Надя с Сашкой на кровати, а я — у раскрытого окошка, до самого солнышка. Все пальцы за ночь табаком обсмолил…
Привез я их на вокзал, билеты купил. Стоим, помню, на перроне, пустыми словами перекидываемся. Поезд подошел, Окся и говорит: «Ну что ж, Максимушко. В войну мы с тобой не попрощались, давай хоть сейчас по-хорошему попрощаемся. Не забыл, — говорит, — как у нас спивали:
Коли разлучаються двое —За руки беруться вони…
Взяла меня за руки да прильнула!.. Обнял я дочку, выпустить боюсь, а у ней сердце, чую, как у подстреленной горлинки колотится… Эх, мужик, не приведи тебе господь свое дитя самому ж сиротой увидеть!..
Максим Петрович рывком встает, отворачивается.
— Солнце вон, — глухо говорит он.
Слева и справа от меня белеют воткнутые в песок окурки, словно редкие ежиные колючки, поодаль валяются две смятые пачки «Беломора». Слабо плещет о берег сонный Иртыш. Здесь, у песчаной кромки, вода голубая, дальше она кажется розовой, еще дальше — пурпурной, и там, прямо из этого тяжелого пурпура, в малиновом разливе поднимается горячее живое солнце.
— Искупаться, что ли?
Максим Петрович раздевается, садится рядом и, словно успокаивая сердце, потирает левую сторону груди.
— Пишут вот: ревность, ревность… Вот и думал я, что промеж нас все это как трещина ляжет. А Надя через месяц сама же и говорит: «Что ж ты письма дочке не напишешь? Отец!..» Чуткая, брат, душа у женщины — что струна вон!.. Купаться-то будешь?
— Да нет, не хочется что-то.
— Тогда подожди, вместе уж пойдем. Отсыпайся, а мне в район пора. Да про старика-то, говорю, Карла расспроси.
— Расспрошу, — машинально киваю я, смутно чувствуя, что писать, вероятно, надо не только о старике, но и о тех, кто заступил его место в жизни: о Карле Леонхардовиче, о Седове и, конечно же, о самом Максиме Петровиче. Обо всем том, что довелось мне узнать и услышать в эту ночь.
Максим Петрович трогает ногой воду, заходит по грудь и, ухнув, бросается в Иртыш. Вода на секунду смыкается и, бурля, расходится снова. Вынырнув, Максим Петрович заплывает на середину, поворачивает против течения, бьет сильными саженками упругий гребень быстрины.
— Давай лезь! — азартно несется над рекой.
Несколько минут спустя, натешившись, Максим Петрович плывет назад. Метрах в десяти от меня он останавливается — по шею в воде, трет мокро поблескивающую голову и идет к берегу, широкоплечий, мускулистый, бронзовый, словно вырастая с каждым шагом, и похоже, что сама зеленая глубь реки расступается перед ним.
* * *Письмо коротенькое.
Я пробегаю первые строчки, плотные и четкие, и снова, кажется, слышу сдержанный дружеский голос:
«За поздравления — спасибо. Стараемся, брат, не все только сразу выходит. А размахнулись широко. Одной целины триста гектаров подняли никогда раньше столько пшеницы не снимали. Помнишь, не верил ты, что сад до села дотянем? Дотянули, и в ширину еще прихватили. Карл наш жив, но постарел здорово. На пенсию бы ему, да ни в какую не хочет.
Ну, про себя что рассказать? На здоровье пока не жалуюсь — собираюсь еще миру послужить. Два раза дедушкой успел стать: у Гали моей сын да дочка растут, приезжала недавно с мужем в отпуск. Оксана живет с ними…
Сашка кончает седьмой класс, с меня вытянулся. Мы тут с Надей дом себе новый поставили — приезжай на новоселье. Она тебе привет передает.
О том, что писать ты задумал, — не сказал я ей пока. А по мне — что ж, пиши. Замени только как-нибудь фамилии наши да имена: неловко все-таки. Меня, к примеру, Максимом назвать можешь. Оксана когда-то думку имела, чтобы сын Максим у нас был… И еще вот что. Ты в письме счастливым человеком меня зовешь. Не спорю. Только смотри, чтоб не получилось легко больно. Человек за жизнь и напляшется и наплачется, а то, бывает, в книжках-то один пляс идет. Счастье мое, сам знаешь, — трудное…»
— Знаю, Максим Петрович, знаю! — вслух уверяю я своего далекого собеседника и снова, беспокоясь, начинаю перечитывать эту только что законченную повесть.