Летят наши годы - Николай Почивалин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Запали мне слова этого майора. Пригнал назад, влетаю в райком секретаря нет. В кабинете зав. оргинструкторским отделом бумаги какие-то жжет. Где секретарь, спрашиваю. Руками развел: «Могу сказать одно: выполняет специальное задание». — Слушай, говорю, друг, так и так, освободи меня от этих коров, пойду в военкомат. Или еще лучше направляйте в партизаны. «Не имею, — говорит, — полномочий». Да плюнь ты, говорю, один раз на эти полномочия! Назначь старшим кого-нибудь из погонщиков. Или вот, говорю, что: сам возьмись. Ты один как перст, уйдешь от войны подальше и спасенным будешь. Рассердился, ледащая душа, да ведь знал, чем меня взять! «Товарищ Мельников, выполняйте партийное поручение!» Ну что ты тут сделаешь? Кровью сердце обливается, а я встал и пошел выполнять партийное поручение… С коровами…
И принял же потом я с ними муки, будь они неладны! Разбили мы их на несколько стад, чтоб гнать ловчее. Я своего Якима из тачанки выпряг и мотаюсь верхом от стада к стаду, командир коровий. Покормить по дороге как следует нечем, почуют они траву или воду, собьются все вместе на лугу или у речки — ну хоть плачь! Ни матюков, ни плетей не слушают — голодные. Тут еще три коровы телиться не ко времени начали, одна ногу сломала, прирезать пришлось, а они у меня все на шее, в мандате количество проставлено… Издергался за первые же дни, а лихо-то еще, оказывается, впереди ждало. Доить не успеваем — от села до села, когда бабы помогут, — что нас десять человек на прорву эту?! Молоко перегорать начало — мычат, спасу нет, хоть уши затыкай. Потом другая беда свалилась: под бомбежку попали, на бреющем из пулеметов коров посекли. Не видал, как тяжело скотина подыхает?.. Мотаемся, какую прирежем, чтоб не маялась, какой дробовик в ухо; в кровище все, как мясники, а на телеге гонщик корчится — живот ему пробило… Начали мы тут свою, коровью, тактику и стратегию вырабатывать. Ночью гоним, днем в лесах да по оврагам отсиживаемся, бережемся. Накрутишься, из седла ночью выпасть боишься — так сон тебя валит, а днем хоть убей — не спится. Голова гудит, мысли покоя не дают; подумаешь о своих — живы, нет ли? — и словно соли на рану кинешь!.. А в голове все одно: будь ты, мол, сам на фронте, с винтовкой, по-другому бы все обернулось. Понимаю — глупо это, что там один человек стоит — песчинка в море! — а все про свое: может, и в живых бы не был, а душу бы не травил. Да не только думал эдак-то — действовать пытался. Как до какого района дойдем, я в военкомат. Покажу партбилет — сразу чуть не повестку в руки суют. А спросят, откуда да что, услышат про коровье мое войско — руками машут. На иного накричишь, так хоть позвонит, справится. А конец все равно один: «Идите, товарищ Мельников, идите…»
Ну, дальше и идем. Неделю идем, вторую, третью. Тут с харчами да с кормами подбиваться начали. Нам-то еще ладно, молоко всегда есть, — я на него, к слову, с тех пор смотреть не могу. А с коровами хуже. Травы пожгло, да и время-то уж им отходит, сена тоже нет. Бумажки были у нас подходящие — грозные, да ведь бумажками-то не накормишь. Пока доказываешь да горло по телефону рвешь — дальше идти надо. И начали мы тут, брат ты мой, партизанить! Увидим на поле стога — берем, копны на лугах — наши! Не совру тебе — один раз на разъезде теплушку прессованного сена армейского взяли. А что поделаешь? В общем, если под меня в ту пору закон от седьмого августа подвести, — лет на полтораста отсидки бы как пить дать набрал!..
И чего мы на дорожке своей не нагляделись! Пожары, бомбежки, ребятеночки без родителей — ужас! Горит земля… Иной раз кажется, что умом сейчас тронешься. Что сделать, чем помочь, когда у тебя — только две руки, да и те без винтовки? Ворочается все у тебя в груди — аж стонать примешься. Да злость в тебе поднимается. Где ж мы, думаю, раньше были? Как так получилось? Озлобишься вот так и айда опять стада поднимать. Как ни раскидывай, а верно выходит, что самое твое первое дело сейчас — коров в целости довести…
Так вот и шли… Шли-шли да к концу второго месяца за Волгой и оказались. Сдал я свое коровье войско, написал объяснение, сколько да почему недостает; помню, пишу, а самого трясет. Дня три уж не по себе что-то было, а тут совсем скрутило. Ну ладно, отчитался честь по чести, с братанами своими по мытарству распрощался да и прямой дорогой в военкомат. Теперь-то, думаю, не откажут… И что ж ты скажешь? До военкомата дошел, начал по ступенькам подниматься и — кувырк… Как уж там меня к врачу доставили, что со мной делали — не помню. Простыл, в чирьяках весь, да еще похуже — сыпняк где-то подцепил. Хотя и не мудрено: оборвался, обовшивел, где ведь только не отирался. И завертело тут меня! Из больницы — в госпиталь, из госпиталя — в больницу, из одного города в другой. Только вот тут, в Сибири, и очухался, с осложнением потом лежал. Вон как скелеты в музеях — таким и я на ноги поднялся…
Выписали меня в казенных подштанниках — своего ведь только и было, что партбилет на сердце, — опять в военкомат. И опять мне обратный ход. В почках что-то нашли. Слушаю, что мне говорят, и не вижу никого — аж в глазах от обиды потемнело! Вышел, иду по городу, а меня ветерком пошатывает…
Пришел в обком партии, к секретарю на прием добился. Душевный человек попался. Посмотрел партбилет, порасспрашивал, потом и говорит: «Вот что, товарищ Мельников. Поправиться вам надо, окрепнуть, но время, сами знаете какое — война. Ваше стремление на фронт попасть понимаю и ценю, но не думайте, что в тылу сейчас легче. И люди тут вот как нужны. В общем так: поедете председателем колхоза. На свежем воздухе вы там быстрее на ноги встанете. Но учтите: работу вашу будем оценивать по тому, как вы помогаете фронту. Хлеб и мясо — вот что сейчас самое главное!» Так вот я тут и оказался…
Некоторое время Максим Петрович молчит, курит, потом, словно спохватившись, спрашивает:
— Ты ведь, наверно, спать хочешь?
— Нет, нет, рассказывайте!
— Да уж коль начал, так кончу, — говорит Мельников. — Нашло нынче что-то, разворошил былое…
— Остановились вы на том, как приехали сюда, председателем.
— Помню, кивает Максим Петрович. — И прямо тебе скажу: председателем я и раньше был, а понимать многое тут только начал. Война, люди, а побольше других, пожалуй, парторг наш научил. Тот самый, про которого говорил, — Седов, Иван Осипович… Знаешь, вот говорят — партийные отношения. Сдается мне, что такие партийные отношения промеж нас и были. Сойдемся в ночь под одной крышей — тихо, ладно, со стороны подумать можно, что отец с сыном. А с утра иной раз так схлестнемся, чуть не искры из глаз сыплются! Упрямый я лишку был, горячий, а он — кременной, если уж на своем встал — не своротишь. И по чести говорить — я обычно уступал, правоту его чувствовал. Вскоре он мне первый урок и преподал… Состояние мое пойми. И разговор с секретарем обкома в душу запал, вот я и начал жать. Все для фронта — это я хорошо понимал, а до другого и дела мне не было. Мотаюсь, покрикиваю, а как кто с нуждишкой какой — и слушать не хочу. Раньше вроде чурбаном бесчувственным не был, а тут словно подменили. На фронте тяжелей — и разговор весь. Мое дело хлеб давать, молоко и мясо давать, а остальное, мол, не касается.
Насчет хлеба и мяса понимал Иван Осипович, конечно, не хуже моего — это он одобрял. А вот за то, что я, словно лошадь в шорах, несусь и по сторонам ничего не вижу, — крепко обижался. Раз мне сторонкой заметил, другой раз, — я без внимания. А тут отказал я бабенке одной соломы на крышу дать, и сцепились мы. Пришел Иван Осипович с дежурства — он в ту пору сторожем стоял, плох уж был, — палку, вижу, в угол кинул — не в духе, значит. «За что бабе обиду нанес?» — спрашивает. Объяснил я ему, что с соломой трудно, упрекнул еще — сам, мол, знать должен. А он покашлял да раздумчиво так: «Дерьмо ты собачье, выходит, а не руководитель». Я ему тоже сказанул, вскипел, а он мне все так же тихонечко: «Садись». И давай меня, и давай! «Ты что, — говорит, — озверел, что ли, людей не видишь? Ты мне фронтом не загораживайся, почему человеку по рукам стукнул? Да ты, говорит, знаешь, что она к тебе от последней нужды пришла? Муж на фронте, ребятишек пятеро, а крышу она эту в прошлую зиму разобрала, чтоб коровенку до выпаса дотянуть. Знаешь ты это?» — «Не знаю», — говорю. «Так знать должен. Фронту, — говорит, — помогать — это, помимо всего прочего, о тех беспокоиться, кого фронтовики дома пооставляли. Ты думаешь, придут они — спасибо тебе за такое скажут? Да у них, — говорит, — кусок этот, кроме которого видеть ты ничего не хочешь, — поперек горла повернется, если они про такое узнают!»
Отчитал вот так, как мальчишку, потом сел на лавку, головой покачал: «Мягче, — говорит, — Максим, к людям надо. Раз у самого горе, то и к людям сострадание имей». И знаешь ведь: на пользу пошло. Нашел я этой разнесчастной соломы, крышу покрыли, муки да отрубей ребятишкам выписал, а через месяц мужик ее мне письмо с фронта: благодарит. Уши мне тогда словно надрали — от стыда горят!..