Подари себе рай - Олег Бенюх
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нечто вроде Педагогической академии! — воскликнул я.
— Молодец, Иванушка, умница! Именно Педагогической академии — по аналогии с общей Академией наук. — Глаза Надежды Константиновны блестели, щеки порозовели, даже старческие морщины у глаз и на щеках, казалось, разгладились. — Предвижу вопрос: «При чем здесь я?» Знаю — ты начал работать над диссертацией, только-только стал налаживать быт, получил квартиру при техникуме. Все это важно, и все это от тебя не уйдет… Вот суть проблемы. Историю всех ветвей педагогики можно изучить по литературе. — Она кивнула на стол в левом углу. — Живой сегодняшний процесс — вот что труднее всего и охватить единым взглядом, и обобщить, и отобрать все лучшее. Наиболее смелые, увлекательные и научно-обоснованные эксперименты в интересующей нас области ведутся в Северной Америке. Зная твою тягу к науке и твой дерзкий аналитический поиск путей в воплощении плана политехнизации школы страны (кстати, по оценкам объективных экспертов, более прогрессивный, чем английский и германский), я всецело полагаюсь на тебя, Ванюша. Будучи экспертом нашей и познав их систему образования, ты сможешь привезти наброски схемы, контуры плана нашей Педагогической академии. Это нынче моя заветная мечта. У тебя будет полтора-два месяца до отъезда. Еще раз проштудируй работы всех — от древнегреческих дидактиков до Яна Амоса Каменского и далее, конечно же — Ушинского с его великолепным трудом «Человек как предмет воспитания. Опыт педагогической антропологии».
— Все это так неожиданно, — сказал я, великолепно понимая, сколь непомерно тяжкую миссию я принимаю. — Основать школу, русскую школу за границей — с чего начать?
— С кадров учителей, Ванюша, и модифицированных школьных программ. Плюс хозяйственные вопросы — ой как важны они, и в мелочах, и в крупном.
— За каждый гвоздик, за каждую тетрадь, ручку надо будет драться. Уж я-то знаю по своему дорогому техникуму. Побоища предстоят, Надежда Константиновна. Когда классиков штудировать? — произнес, нет — простонал я.
— Называя неискоренимые беды России, говорят о дорогах и дураках. Забывают про третью, и, пожалуй, самую фатальную — чиновники. Запомни — по любому организационному вопросу обращайся напрямую ко мне. Без стеснения. Да, еще вот что — свяжись в Мосгороно с инспектором Лялей Боярцевой. Ее отец до революции был русским дипломатом в Вашингтоне, так что она училась в американской школе, многое может подсказать. Толковый работник.
Толковый работник… Я отнюдь не охотник за дамскими юбками (это скорее по части Сереги), но оценить красоту, обаяние, оригинальность, проницательность ума умею. До чего же она, стерва, была хороша! Впервые я увидел ее в комнате инспекторов Мосгороно. Стоял холодный март, в учрежденческих домах топили кое-как — через день; и все служащие работали в пальто, шубах, шапках, шарфах. Бывает же так — в комнате сидело за столами, уткнувшись в бумаги, говоря по телефону, печатая на машинке, человек пятнадцать, но я подошел именно к ней, хотя почти никого из находившихся там не знал.
— Ляля, — негромко спросил я, и, несмотря на то что в комнате было довольно шумно, она мгновенно прервала чтение чего-то в раскрытой папке и подняла на меня глаза. Слегка навыкате, золотисто-рыжие, словно подсвеченные изнутри пламенем и обрамленные длиннющими, иссиня-черными стрелками ресниц. С головы ее медленно сполз белый оренбургский платок, обнажив задорную мальчишечью стрижку.
— А я вас сразу узнала, — поправляя платок, сказала она. И голос, и слова были обыденными, но у меня от них словно прокатилась в груди теплая волна. — Мне Надежда Константиновна уже позвонила. Пойдемте в предбанник, там есть где покурить и поговорить.
Ляля встала, застегнула потрепанный беличий жакет, который едва сходился на высокой груди, и кивнула на дверь. Предбанником назывался зальчик в подвальном помещении — мрачноватое, плохо отремонтированное пространство между мужским и дамским туалетами. Сели, закурили. У нее была странная манера приминать папиросу — вдоль, поперек и еще раз вдоль. И длинные пальцы с красивыми ногтями держали ее как-то по особенному вычурно, но не напоказ, как это часто делают некоторые, а неосознанно-естественно. Завязался разговор, весьма общий, он касался наболевших проблем и был известен каждому трудяге Наробраза. Нам было легко и просто общаться: мы понимали друг друга с полуслова. Невзначай я бросил взгляд на часы — мать честная, полтора часа пролетели в мгновение ока, я уже опаздывал на очередное стажерское занятие в Наркоминделе.
— А мы могли бы встретиться как-нибудь вечером? — спросил ее я, уверяя сам себя, что говорю это без малейшего намека на заднюю мысль. — Чтобы никуда не надо было торопиться. Вы ведь даже не обмолвились о вашей жизни в Америке. А для меня узнать как можно больше деталей из первых рук крайне важно.
Ляля посмотрела на меня, задумчиво улыбаясь:
— У меня принцип — я девушка одинокая и с женатыми мужчинами вечерами даже по очень важным делам не встречаюсь.
— Даже самые строгие правила допускают исключения, — возразил я тоже с улыбкой.
Мы стали видеться почти каждый вечер. У нее была комната в большой коммуналке на Мясницкой, просторная — метров двадцать, светлая, опрятная. Час она рассказывала мне об Америке и американцах — истории, традициях, быте; она очень много читала — на русском, на французском и на английском, которые через гувернеров знала с детства. Два часа мы занимались английским с особым упором на американизмы. Уже тогда вышли серьезные труды с несколько, как я потом сам убедился, преждевременными ударно-рекламными названиями: «Американский язык — практика и теория», «Грамматика американского английского языка», «Идиоматика американского языка — историко-философский экскурс». Ляля, не вникая особо в теорию (ее это вообще не интересовало), была одержима страстью коллекционировать американизмы. Ее приводила в умиление история возникновения «О.К.» и подобных ему словоизобретений, и она стремилась передать мне толику своего лингвистического энтузиазма. А у меня действительно не было задней мысли в отношении «одинокой девушки» и столь частых встреч с нею. В самом-то деле, дело есть дело. Слов нет, Ляля мне нравилась — и даже очень. И вовсе не потому, что она была моложе или краше Маши. Она обладала секретом обаяния, который действовал независимо от ее желания. Я думаю, она просто была слишком женщина. Ведь так подумать — много ли надо? Наклон шеи, поворот головы, полуулыбка, поза, туалет, косметика, слово или фраза — во всем этом нужны тончайшие тона, оттенки, штрихи. Кто-то тратит героические усилия, деньги — результат нулевой; кто-то почти не задумывается — все приходит, получается само собой.
Неприятности приходят тоже сами собой. До отъезда оставалось три недели, завершилось оформление, были получены визы. В тот вечер Ляля закончила занятия через два (а не три, как обычно) часа.
— А теперь мы проведем практический урок.
Она исчезла за большой китайской ширмой и через минуту появилась оттуда не в обычном своем домашнем костюме — брючки и кофта с короткими рукавчиками из голубого шелка. На ней было длинное вечернее платье из серебряной парчи с глубоким декольте и крупным белым бантом на бедре.
— Тема урока, — объявила она, — американский день рождения. — И, видя мое изумление, пояснила: — Американский — потому что вы отправляетесь в Америку. А день рождения — это очень просто: у меня сегодня именно такой день. С этими словами она сдернула легкое белое полотно с круглого стола, на котором обычно размещалась пишущая машинка «Ундервуд», стопка книг, чернильный прибор и писчая бумага. Теперь там стояли два прибора, рюмки, стаканы, сыр, колбаса, селедка под шубой, салат из крабов, моченые яблоки.
— Как не стыдно было не сказать! — запротестовал я, но Ляля подошла к патефону и со словами «Пусть он не любит женщин, но мы, женщины, любим его» поставила пластинку Вадима Козина. Открыла окно, достала лежавшую между рамами бутылку, из тумбочки достала другую, поменьше, извиняющимся тоном сказала: «Достать американское виски «Бурбон» (его гонят из кукурузы) я не смогла. Пришлось заменить его шампанским и коньяком. Хотя и то и другое французского производства, так что частично это будет и французский день рождения. А поскольку закуска наша, то получается американо-франко-русский.
— Главное — виновница торжества русская. За ваше счастье, Ляля!
— А поется так! — воскликнула Ляля, вылив сразу после бокала шампанского большую рюмку коньяка. — «Happy birthday to you! Happy birthday to you! Happy birthday, dear Lyalya! Happy birthday to you!»
Что было потом? Это оказался один из самых печальных вечеров в моей жизни — как по сути, так и по последствиям. Суть? Когда я проснулся, горел ночник. Я лежал совершенно голый в постели с обнаженной Лялей. Через силу я повернул голову и увидел часы. И, несмотря на то что голова раскалывалась, пришел в ужас. Без четверти пять! Но самое обидное, что я не помнил ничего, ни одного момента из всей ночи. Ни-че-го. Ляля, не раскрывая глаз, стала целовать мои щеки, шею, губы. И улыбалась счастливой улыбкой. И говорила самые нежные, самые ласковые слова, которые я когда-либо слышал. Я же с ненавистью смотрел на пустые бутылки из-под шампанского и коньяка. Дурак! Какое высшее ощущение наслаждения я потерял — и все из-за проклятой смеси двух божественных напитков. И объяснение дома с Машей предстояло… Вранье всегда омерзительно. Ложь во спасение семьи? Даже если наступить на собственную совесть, что мог я придумать более-менее правдоподобного? Что по делам встречался с Сергеем и заночевал у него? Маша знала, что он в командировке. Никита в таком деле и вовсе не помощник. Нет, уж лучше ничего не изобретать, прийти и покаяться. Тем более что я ведь любил Машу. А Ляля — Ляля прелестное, легкое, нечаянное увлечение. Кстати, у кого-то из умудренных любовным опытом французов я читал, что не переходящие в нелепо-затяжную связь увлечения только укрепляют семью. Правда, я сомневался, что Маша со мной согласится. Так оно и вышло. Встретила она меня суровым, осуждающим молчанием. Выслушав мой предельно лаконичный покаянный монолог, долго и тщательно мыла уже вымытую до этого посуду (разговор происходил на кухне), протирала и без того блестевший чистотой стол, проверяла запасы муки, сахара, круп в буфете. Наконец села на табурет у окна и, глядя на улицу, заговорила глухо и однотонно: