Ложится мгла на старые ступени - Александр Чудаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У неё была подруга — Маруся Карась, такая же неудачница, приехавшая хотя с КВЖД, но тоже без всяких вещей и почему-то, рассказывали, без юбки под пальто.
Подала заявление, в техникуме ей выписали материю, но был только белый мадеполам, и она долго ещё ходила, как невеста, зимой и летом в белоснежных платьях. Как сейчас помню: подруги сидят на кухне вечером, не зажигая огня, курят и не говорят ни слова.
(«Курят и молчат!» — поражалась наша словоохотливая бабка.) Курение, которому обучил тётю Ларису Василий Илларионович, вообще сыграло в её жизни роковую роль: из-за него её обокрали, вторая её дочь из-за этого родилась семимесячной и всегда болела; умерла тётя от рака лёгких — в пятьдесят лет.
В июне сорок пятого возвратился Василий Илларионович. Его байки о войне совсем не походили на рассказы дяди Коли. Всё было как-то легче и почти весело, хотя на фронте он находился почти до конца и вернулся после госпиталя, с медалями и даже с орденом Красной Звезды. Правда, от него осталась только орденская книжка — саму звезду дядя в Торгау, на Эльбе, сменял у какого-то американца на бутылку виски — тому очень хотелось, а никто не соглашался отдать «Звёздочку». Жалел дядя, впрочем, не очень — орден он, по его словам, получил дуриком: какой-то автоматчик вёл шестерых пленных и уступил их за пачку трофейных сигарет; дядя привёл немцев в штаб и был представлен к ордену. А за то, что наводили переправы под огнем и гибли один за другим, — за это не давали ничего или скупо — по одной-две медальки на весь сапёрный взвод и никогда — орден. Даже возвращался с фронта он интересно: устроился при конвое, сопровождавшем в Карлаг эшелон фрицевых жён, или немецких овчарок, — женщин, осуждённых за сожительство с немцами. Но про это путешествие он почему-то помалкивал, говоря только, что никогда в жизни не видел стольких красавиц разом.
В доме стало веселее — дядя всё время рассказывал эпизоды из своей военной и невоенной жизни. Ему, он считал, везло — даже в госпиталь он попал в столь любимый им Кисловодск, где сразу нашлась знакомая врачиха, которая устроила его в отдельную генеральскую палату, пока не было очередного генерала или полковника, — «ну, она, конечно, больше заботилась о себе». Но эта лафа продолжалась недолго — в палату врачиха вынуждена была подселить выздоравливающего корреспондента «Красной звезды», любимца её редактора Ортенберга, известного ещё до войны писателя, человека хорошего, компанейского, но в этой ситуации совершенно лишнего. Василий Илларионович как-то приметил, что в больничном саду нянечка всегда сливает судна под кипарис. Проходя со своим соседом мимо этого кипариса, он обронил: «Вы заметили, чем пахнет от этого дерева?» Писатель принюхался: «Странно. Как будто мочой». — «А вы не знали? Сразу видно, что на югах бывали редко. От кипарисов всегда так пахнет — как писателю вам это не мешает запомнить». Потом дядя хохотал, найдя эту выразительную деталь в очерке писателя, написанном после излеченья.
Над его историями все смеялись, но потом кто-нибудь говорил: анекдот. Я не говорил, и скоро Василий Илларионович стал рассказывать только мне и смеялся сам, когда я открывал рот от восхищенья. На эскалаторе московского метро один гражданин
уронил цинковое корыто. Время было вечернее, эскалатор почти пуст, и корыто с грохотом понеслось вниз. Уже почти в конце оно ударило в подколенки какого-то военного, тот с размаху сел в него, и корыто, как тяжёлый снаряд, понеслось дальше.
«Стыдно, товарищ капитан, — сказала дежурная внизу. — Катались бы себе где-нибудь на горке».
Отменили военный запрет на хранение охотничьего оружия. Василий Илларионович немедленно продал свою ещё до войны купленную немецкую двухстволку «три кольца», выдав её за трофейную, и стал устраивать застолья — надо ж было отметить как подобает благополучное возвращенье с театра войны.
Выпив бутылку любимого вина Уинстона Черчилля, он сильно веселел. Начинал петь «Без тебя, моя Глафира, без тебя, как без души, никакие царства мира для меня не хороши» и спорить по любому поводу.
— В человеке, как писал Чехов, — говорил дед, любивший классические цитаты, — всё должно быть прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли.
— И обувь, — быстро вставлял Жихарев.
— У него нет про обувь.
— Есть, я читал!
— Где же это вы читали, милейший Василий Илларионович? В центральной публичной библиотеке рудника Сумак?
— Мало ли где. Вон моего земляка Шолохова спрашивали — было в какой-то газете, — вы работали в архивах? Да, отвечает, работал. А в каких? А он: в архивах.
Вообще, значит. Но — к Чехову. Вы были в его музее в Ялте? Если б вы там были, как я, то увидели бы, какую он носил прекрасную обувь, какие изящные остроносые башмаки!
В такие моменты Василий Илларионович подшучивал и над тёщей, чего обычно себе не позволял.
— Ольга Петровна, я понимаю, предложение вам Леонид Львович долго не мог сделать — был без места. Но пока он у вас обедал — вам-то он нравился?
— Конечно. Он был очень представительный. Рост, фигура. Усы! Но были некоторые сложности. Недели две у нас обедал гвардейский офицер из Петербурга, в Вильне он занимался ремонтом.
— Что же он починял?
— Зачем ему было что-то починять? Он был ремонтёр.
Выяснилось, чего никто не знал: ремонт — это покупка полковых лошадей.
— Понятно. Он был конногвардеец. Рост, фигура, усы. И что же?
— Через неделю он подарил мне гелиотроп и адонис весенний. И я их приняла.
— Ну и что?
— А вы разве не знаете, что это значит на языке цветов?
— Ммм… Приблизительно.
— Сейчас этот язык, к сожалению, забыт. Между тем на нём можно было выразить всё. Бересклет — твой образ запёчатлён в моем сердце, лисохвост — тщетное стремление, божье дерево — желанье переписки, ландыш — тайная любовь, крокус — размышление, колокольчик — постоянство… И так далее — целая наука.
— А что означали те цветы, что ремонтёр преподнёс вам?
— Всепоглощающую любовь и просьбу о сближении. Намёк на серьёзные намерения. А что, сейчас разве барышням не дарят цветов?
— Дарят, — мрачно сказала тётя Лариса. — Корзинами. Розы. По сто рублей за корзину.
— Серьёзность намерений это означает и сейчас. — Василий Илларионович совсем развеселился. — А признайтесь, Леонид Львович, пока вы больше года ждали, у вас с Ольгой Петровной что-нибудь было? Я вижу, было.
— Было, — несколько смущённо говорил дед. — Я сколько хотел мог целовать ей ручку, и не только при матушке. Ну, конечно, приобнимешь слегка, как бы случайно, где- нибудь на лестнице… Времена были уже не такие строгие.
— Он был легкомыслен до неприличия, — вступала бабка. — Приезжал на обеды на велосипеде!
— С разновысокими колёсами? — встрепёнывался Антон.
— Нет, к этому времени, — уточнял дед, — колёса были уже одинакие. У меня был прекрасный английский велосипед.
Особенно возбуждала дядю частая гостья, соседка-учительница, грудастая кормящая мать. Он любил при ней спрашивать, правда ли, что женское молоко содержит десять элементов таблицы Менделеева — вы, Настасья Леонидовна, должны как химик- органик это знать. Или с серьёзным видом интересовался, не расстраивается ли у нашего милого младенца иногда животик?
— И очень часто, — озабоченно отвечала мамаша, которая хоть и была настороже, всякий раз покупалась.
— Антон, — строгим голосом говорил Василий Илларионович, и Антону уже было ясно, что будет востребована его способность дословно запоминать самые разнообразные прозаические тексты (стихи он запоминал несколько хуже). — Антон, не мог бы ты напомнить нам, что писал по этому поводу лет семьдесят тому назад врач Троицкий в своём известном курсе лекций о болезнях детского возраста?
— «У кормящих грудью матерей и кормилиц, — быстро начинал Антон, — умеренные половые отправления не оказывают вредного влияния, чрезмерные же могут производить пока неизвестные нам изменения в составе молока, благодаря которым последнее начинает вызывать у детей временные расстройства кишечника».
Мужчины хохотали, кормящая учительница становилась пунцовой:
— Пощадили бы ребёнка, Василий Илларионович. Это непедагогично.
— Он не понимает, — говорил дядя, и в данном случае это была правда, потому что Антон действительно очень смутно представлял, что такое половые отправления.
Чувствуя, что надо разрядить обстановку, он проявлял инициативу, возвращая разговор к прежней теме.
— Дед, а за что ты влюбился в бабу?
— Она очень изящно разливала чай, — дед ласково поглядел на потупившую взор жену.
— Ну конечно, — подхватывал Василий Илларионович, — локотки, шейка…
Бабка удивлённо вскидывала глаза.
— Оголённые руки и плечи — это могло быть исключительно на балу. За обедом — только закрытое платье с рукавами до запястья; возможны кружева — простые вологодские, выпущенные на четверть ладони.