Ежедневник - Елена Кассель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда-то ли на третьем этаже Эрмитажа это началось, когда я сидела на диванчике перед летним прудом с мостиком, а справа за окном была снежная Дворцовая площадь, долго сидела, глядя то на площадь, то на пруд?
Мы прошли всю выставку, а потом вернулись обратно и прошли её ещё раз... Праздник среди зимы...
За ужином мы выбирали картины – каждый – одну единственную, которую повесил бы в доме и жил бы с ней. Я хочу жить с Моне – с тем, где в сумерках за стеклянной дверью по саду проходит женщина в красном платке – а я смотрю в сад через стекло, из дома...
Я люблю ходить по Парижу одна. Вдруг вечером решаю – проеду через город. До Jussieu на метро, поднимаюсь на эскалаторе,– там лестница тихо едет прямо в небо, и первое что видишь,– ветки катальп.
Париж – по сути – негромкий город. И вот сейчас, под Рождество,– горсти синих лампочек на голых ветках, а кое-где сияют под жёлтыми фонарями одинокие подрагивающие жёлтые листья. Да морковные носы снежных баб в витринах дятлами стучатся в стёкла – на улицу, на улицу, в нехолодный нежный декабрьский вечер.
Гирлянды шелестят на ветру. В аквариумах кафе – то сверкнёт неподвижная лысина над книжкой, то руки взлетают над столом,– разговор.
В «Шекспире» толчётся народ. Несмотря на «читалки» всех мастей, несмотря на «Амазон» – не один Синявский так любил запах старых книг – в «Шекспире» даже новые пахнут пылью, может, от того, что трутся боками о старые – не умещаются на полках, падают на пол. Леший Синявский с бородищей и глазами, глядящими – один на вас, другой на Арзамас. Его-то, выбиравшего из всех запахов – псину и старые книги, «читалка» бы не устроила. Книги с жёлтыми заплесневелыми отсырелыми пахучими страницами.
Фельдмаршалу Марье Васильевне Розановой-Синявской исполнилось 80 лет.
Марья Васильевна занималась в жизни самым разным – когда-то она славилась в Москве своими ювелирными работами – благородными украшениями в старинном духе, потом в Париже писала статьи, книжки Синявского к печати готовила, на радио выступала, журнал «Синтаксис» издавала, у печатного станка стояла. И всю жизнь с Синявским был у них самый крепкий на свете – производственный роман. И тяжёлые генеральские обязанности она брала на себя, чтоб Синявский книжки спокойно писал.
А ещё Марья Васильевна готовит замечательную еду – например чечевичную похлёбку, за которую много чего продать можно. Баранье крылышко, чечевичная похлёбка, солёный лосось – это мимолётное, съел и нету, поэтому Марье Васильевне важней, чтоб хвалили её еду, чем статьи или украшения – что статьи хвалить – они написаны, напечатаны, никуда не денутся, а вот чечевичная похлёбка...
Гип-гип-урра Марье Васильевне и всем её чудесным умениям и достижениям! И очень хочется, чтоб она скорей дописала книжку воспоминаний «Абрам да Марья»...
А над Нотр Дам висела круглая луна. Между башнями и шпилем. Картинкой из волшебной книжки. Из старинной, где глянцевые иллюстрации вставлены между страницами и проложены папиросной бумагой. Я рассказала про эту луну Ваське, и он вспомнил, что среди святых на Нотр Дам – Фома неверный с лицом Виоле-лё-Дюка. Он смотрит не туда, куда другие святые, один из всех –на тот самый шпиль, который сам и приладил. И протыкает его шпиль небо – не хуже тех, что тычут в него уже 600 лет.
На верхотуре на холоду сидят на баллюстраде химеры. Одна оперлась на руку подбородком и глядит в даль. У неё папино лицо. И другая – с лицом васькиного лучшего друга – Жорки Бена...
Каменные живые лица задумчиво смотрят на город – эй, привет,– декабрьской лунной ранней ночью...
Парижская негромкость, неяркость вместе с чужими разговорами в кафе проникает под кожу. Сидим на углу Сен-Жермена, отделённые от улицы полиэтиленовой занавеской, от газовой обогревалки – жарко.
За соседним столиком мужик – чёрная бородища, шерстяные руки, глаза горят,– болтает с девчонкой – она сидит спиной, за громадной растрёпанной светлой гривой её и не видно. Мы тоже болтаем, и из их разговора доносятся только какие-то отдельные фразы.
Как когда-то в Ленинграде носом чувствовала своих – в мелких переулках у БАНа их много водилось, так вот и в Париже – урожайно на Левом берегу между Жюсьё и Сен-Жермен-де-Пре.
Новогодний одуванчик под платаном на набережной, чайки из Тюильри кружатся над площадью Согласия, пролетают низко над головами, над машинами, которые вдруг в тёплом декабре, на минуту неподвижные у светофоров, звучат по-цикадски негромкими моторами.
А на нашем рынке мои знакомые продавцы опаляют куриц газовой горелкой, похожей на туристский примус, напоминая о газовой плите с въевшейся грязью, стоящей на коммунальной кухне, где мама или бабушка над конфоркой палили остатки перьев с синей советской курицы.
И пялишься на неощутимое время, оглядываясь назад, на секунды, скакавшие на стенке центра Помпиду, отсчитывавшие время до двухтысячного года. Жаль, больше они не прыгают, указывая на то, что и новый век будет, как ни крути, и проходя по набережной мимо музея современного искусства (l’art moderne) брюзгливо задаёшь вслух вопрос – а откроют ли, интересно, музей l’art postmoderne.
Блестят залитые солнцем бокалы, тень от фонаря железно неподвижна на белой стене, и не хочется ни галош счастья, ни поселиться в чьей-нибудь дружественной шкуре,– остаётся только завидовать самой себе во времена, когда впереди была вечность – но это так же непродуктивно, как пытаться посчитать часы, выкинутые, к примеру, на чтение чуши – да и что главней – предвкушение праздника, или праздник?
В нашем лесу на полянке под платанами вырос декабрьский юный щавель. Мама считала, что в Новый год обязательно нужно что-нибудь новое надеть, ну, хоть новые чулки, я давно уже не надеваю нового, хоть бы потому, что этого нового в доме не оказывается, но завтра я смогу новое сделать – я пойду собирать щавель – впервые в Новый год!
Когда с шестого этажа глядишь смутным смурным утром в окно на облысевшую берёзовую макушку, на жёлтые берёзовые пятаки в яркой зелёной траве, голубь, торжественно вышагивающий перед идущим с рынка соседом, кажется маленькой собачкой. Тополь после последних ветров стоит неприлично голый и только мотает жёлтым драным флагом на самой верхушке, будто ёлочным шпилем украшенный.
В четверг ночью снежные бегущие над Европой тучи накрыли и нас, к счастью ненадолго. Нападало белое мокрое, укрыло газон, зачавкало под ногами, заскользило, а днём уже и следа не было – испарилось, сползло, зазеленело.
Такой вот день,– рвёт из рук зонтики, выворачивает их наизнанку. Дождь бежал по луже – мелкими шажками, на выходе притормаживая об асфальт.
Нормальная парижская зима. С мелкоцветущей хилой вишней, с хрусткой газонной зеленью.
Пока бежала против ветра, намокли колени в вельветовых штанах.
И вдруг в сверкнувшем солнце, на полянке в кампусе райская яблонька, усыпанная яблоками и сияющими каплями, прогнулась под весом двух толстых сорок. А ещё и дрозд уселся на соседнюю ветку,– жёсткие клювы долбили красные бока. Подоспела огромная ворона. Сороки с дроздом то ли насытились, то ли предпочли убраться подобру-поздорову. Вздрагивала ветка, лоснились яблочки. Ворона встряхнула мокрыми крыльями.
Манекены за огромными стёклами витрин на Елисейских полях надели лыжные шапочки. И в самом деле холодно – под бегающими по веткам платанов синими огоньками, под шарящим в небе прожектором с Эйфелевой башни. Платаны пощёлкивают жестяными листьями. Запах хлеба и тепла из булочной, люди за стёклами кафе разматывают шарфы, синеют над уличными столиками газовые обогревалки.
Детство – ожидание каникул, юность – ожидание звонков, праздников, встреч.
Идёшь по вечерней улице – между работой и домом, между делами, сложенными, как тарелки стопкой,– одно, другое, третье, между разговорами – идёшь в своей ежевечерней короткой анонимности – между – в этом равновесном печальном счастье здесь и сейчас...
В такой вот денёк, качающий ёлочные шары, то ли хочется в лес,– кажется, поймаешь смысл за хвост – поглядев, как хлюпает вода в размытой глине, цветёт вовсю дрок, а папоротник скукожился, коричневый,– то ли без дураков – домой – закинуть ноги в красных шерстяных носках на стол, смотреть, как арманьяк полощется в широком бокале.
Когда-то самым важным было – влюбляться, и сейчас иногда захлёстывает памятью – вдруг случайно услышав еле заметный запах знакомого одеколона (феромоны в нём что ли?), или увидев крупным планом чьи-то руки на руле машины – на набережной, в вечернем расплавленном потоке.