Право на возвращение - Леон де Винтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он ожидает звонка — обычного в это время.
— Я не слишком рано? — осведомился Икки.
— Я выгуливаю Хендрикуса.
— Ты вчера дежурил, да?
— Да, а если б не дежурил, меня бы вызвали. Народу не хватало.
— Мы тоже могли там оказаться, ты это понимаешь?
— Но мы не оказались.
— Если бы это случилось на несколько часов раньше…
— Что за хрень ты несешь? Это не случилось раньше. Ракета…
— Я не уверен, что это ракета, — перебил его Икки.
— Ты слыхал какое-то другое объяснение? — сердито спросил Брам.
— Я руководствуюсь своими ощущениями.
— Икки, заткнись, а! Достал!
— Брам, мне не хотелось повторять, я не хотел этого говорить, но теперь придется: я знал об этом! И если бы ты был честным человеком, ты сказал бы: Икки, ты был прав, у тебя потрясающая интуиция.
— Ты плохо себя чувствовал или просто испугался. Хватит размазывать дерьмо по столу.
— Нет, — сказал Икки.
— Послушай: это поразительно, я согласен, но разве надо быть гением или провидцем, чтобы предугадать, что на блокпост, охраняемый евреями, в один прекрасный день нападут арабы?
— Мне кажется, я предчувствовал именно это. Надо было их предупредить.
— Они не поверили бы.
— Все-таки я должен был.
— Сделаешь это, когда у тебя будет истинное предчувствие, ладно? — предложил Брам.
— Когда ты пойдешь к Сариной маме?
Брам вздохнул:
— Скоро. Я позвоню тебе.
— Мне пойти с тобой?
— Нет. Послушай, я стою у собачьего писсуара, воняет нестерпимо, но мне приходится стоять на месте, пока я с тобой разговариваю, так что увидимся в «Банке».
У тела существует своя память, в которой сознание не участвует, — там хранятся ритм и автоматизм движений. Хартог стоял, взявшись руками за стальную трубу, прикрепленную к стене ванной комнаты. А Брам, надев пластиковые перчатки и осторожно стаскивая с него памперсы, глядел на длинные тощие ноги отца, долгие годы не суетливо, но быстро несшие Хартога по земле. Они приводили его на лекции и в лаборатории; они подняли его со стула в стокгольмском «Гранд-отеле» и привели на сцену, где он получил премию. Они поднимали его в кузов грузовика и спускали на землю, когда нацисты погнали уцелевших евреев из лагерей уничтожения в длинное голодное путешествие, уводя от наступавшей сталинской армии. В ту пору легче было невысоким. Хартога наказывали в лагере чаще, чем остальных. «Я всегда вставал, — рассказывал Хартог сыну, — но не сразу. Потому что тех, кто вскочит раньше времени, сбивали на землю. Палкой, прикладом винтовки или плетью. Так что лучше не суетиться, полежать, пока он не успокоится. И только после вставать. Если, конечно, тебе не прикажут встать. Тогда встаешь».
Сняв памперс, Брам протер бедра отца влажным полотенцем — обычно он не позволял себе пускаться в воспоминания, но почему-то сегодня ему никак не удавалось отключиться. Он смазал воспаленные места восстанавливающим кожу кремом и надел на отца новый памперс. Медленно, мелкими шажками он повел отца обратно в спальню. Хартог дрожал всем телом; мышцам под бледной, морщинистой кожей едва хватало сил, чтобы держать его на ногах, голова мелко тряслась. «Надо это записать», — подумал Брам. Он помог отцу лечь в постель, накрыл его простыней и поцеловал в лоб, за которым некогда скрывался гениальный мозг. Потом налил воды Хендрикусу.
У Риты был ключ от их квартиры, но она звонила в дверь, если знала, что Брам дома. Она втащила в гостиную полную провизии сумку и подушку. Сумку поставила на пол у дивана, подушку старательно взбила.
— На случай, если ты поздно вернешься — я плохо сплю на чужих подушках.
— Я пока не знаю, когда вернусь, постараюсь добраться до дома к концу дня, ладно?
— Профессор, я у вас на почасовой оплате, чем дольше вас не бывает, тем богаче я становлюсь. Я хочу вам кое-что показать. Он спит?
— Да.
Рита достала из сумки мобильник и, отодвинув подальше, внимательно вгляделась в него.
— Минутку, вы должны это послушать.
Она покопалась в сумке и выудила очки. Потом нажала на кнопку и протянула телефон Браму.
Голос Хартога резко зазвучал из аппарата: «Кар gaza оетта deninzin tezuister. Auwjek, rauw. Rauw, rauw, rauw. Auwjek. Godverdomme».[54]
Сияющая Рита смотрела на Брама, ожидая благодарности.
Брам спросил:
— Это все?
— Да. Что он сказал?
— Он сказал — он сказал — он рад, что ты за ним ухаживаешь. Можно мне послушать еще раз?
Она повернула мобильник к себе и снова нажала на кнопку.
«Kap gaza оетта deninzin tezuister. Auwjek, rauw. Rauw, rauw, rauw. Auwjek. Godverdomme».
Ему не показалось. Хартог заговорил. Он сказал: «Godverdomme». Из всех слов, которые он мог бы найти на девяносто третьем году жизни, Хартог выбрал это, единственное, и потрудился его произнести. Может быть, и другие звуки что-то означали для самого Хартога, но именно это слово он произнес особенно четко. И что значит «rauw, rauw, rauw»?
— А где он был, когда говорил это?
— Он сидел здесь, за столом. Я села напротив. И стала рассказывать. О том о сем. И тогда он это сказал.
— Он смотрел на тебя, когда говорил?
— Нет, он говорил как бы самому себе, глядя перед собой.
Если у Хартога наступил светлый миг и до него дошло, что он сидит и слушает бесконечные сплетни, то его реакция вполне понятна.
Брам взял тетрадочку, в которой отмечал состояние отца, прослушал запись в третий раз и записал: «Кар gaza оетта deninzin tezuister. Auwjek, rauw. Rauw, rauw, rauw. Auwjek. Godverdomme».
Он понятия не имел, что хотел сказать Хартог. Вполне возможно — ничего. Брам поставил число. Потом взял конверт с фотографией и отправился к матери Сары.
6Батья Лапински жила на узкой, без единого дерева, улице к югу от площади Рабина в обшарпанном многоквартирном доме. На крошечных балкончиках сушилось белье — штаны, майки, трусики. Ветра не было, и все эти вещи застыли в неподвижности. В нескольких квартирах окна были загорожены стальными жалюзи, в других светились — средь бела дня — лампы и неутомимо мелькали картинки на экранах телевизоров. Он слышал голоса, отрывки из фильмов и дискуссионных программ, классическую музыку. Солнце освещало обшарпанный, растрескавшийся бетон фасада. Входная дверь была заперта. Он просмотрел список жильцов, нашел в одном из прямоугольных окошечек фамилию Лапински, нажал на кнопку звонка и наклонился к решетке интеркома, ожидая ответа. Квартира 608. Шестой этаж, последний, одна из восьми квартир, как и на остальных этажах. Хорошее число. Чудесно разбивается на двойки, чудесно умножается. Из соседнего дома вышли, громко разговаривая, какие-то люди; Брам не разбирал ни слова. На них были глаженые рубашки с короткими рукавами, джинсы, над которыми нависали объемистые животы, плотно облегали бедра; им явно казалось, что жизнь удалась. Они хохотали — отчего? Может, могли уехать из страны? Они свернули за угол, эхо их разговора замерло. Брам снова позвонил. Странно: он ничего не ощущал. Он — посланец судьбы и должен сообщить Батье Лапински неотвратимый приговор. Ее дочка умерла. Она заболела, и болезнь оборвала ее жизнь. Девочки умирали с начала существования рода человеческого, одинокие и беззащитные, лишенные отца и матери, которые погладили бы их по щеке или по лбу и шепнули бы, что все будет хорошо. Девочек отдавали на сторону замуж, продавали, крали, брали в плен; сто лет назад, когда Брам читал лекции по истории Ближнего Востока, он многое понял в культурных традициях семитов, арабов, турок, персов и совершенно не удивлялся тому, что среди пропавших детей, зарегистрированных в его компьютере, большинство составляли девочки. Девочки могли рожать — а сыновей рождалось больше. Палестинская победа зарождалась в матке палестинской женщины. Мощнейшее оружие израильтян оказывалось бессильным перед мириадами палестинских сперматозоидов, выстреливающих в плодоносную яйцеклетку. И яйцеклетки евреек вполне годились для того, чтобы производить на свет новых мусульман. Иногда девочки исчезали в море, иногда их забирали у женщин, отказавшихся от ребенка, но большинство переправили «на ту сторону» с помощью евреев, которые знали, как обойти электронную защиту и возведенные на границах стены. Он в третий раз нажал на кнопку звонка, но и так было ясно: мамы Сары Лапински нет дома. Она работает в аптеке и, наверное, сейчас на работе. Он мог позвонить Икки и спросить адрес аптеки, но ему не хотелось встречаться с ней на людях: как скажет он ей при посторонних о гибели ее ребенка? Важно было вот что: имеет ли он право оставить мать еще на одну ночь в неведении после сотен ночей, проведенных ею без сна, в ожидании восхода, несущего с собой необходимость жить дальше.
Он постоял еще немного — и тут до него дошло, что доказательства, подтверждающие Сарину смерть, на самом деле доказательствами не являются. Фото мертвой девочки? Как и евреи, мусульмане никогда не фотографируют покойников. Кто он такой, этот Джонни, бешеный фанат баскетбола? Кто он такой, этот трепач, чтобы верить ему на слово? Так, может быть, и фото — подделка, а Сару прячут в какой-нибудь горной арабской деревушке в ожидании дня, когда она созреет для брака. Глупо спешить, отыскивать Батью Лапински и сообщать ей о смерти дочери.