Три часа без войны - Максим Бутченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дед пришел в себя, бормотал, что не нужно так, прошлое не переделать, будущее не узнать, остается только изменить настоящее. А потом говорил, как печет в груди, сжимает внутренности. Вызвали медсестру, та осмотрела старика, и его на носилках потащили из камеры. Железо двери со скрежетом захлопнулось.
Лёха присел.
— А знаешь, в чем ты прав? — внезапно спросил он Илью.
Тот опешил, у него перед глазами все еще стояла картина с дедом, который, казалось, бредил, погруженный в свои мысли, а когда его уносили, вдруг схватил Кизименко за руки, и несколько секунд тот чувствовал старческое тепло и сухость кожи. Пару мгновений старик удерживал его, а потом его рука безвольно повисла, и двое охранников потащили носилки Никитича, напряженно кряхтя.
— Что ты сказал? — переспросил Илья.
— Я сказал, знаешь, в чем ты прав? — повторил Лёха.
— Гм. И в чем же?
— В том, что мы по-другому думаем. Ты назвал это ребячеством, а я скажу: мы взрослее тебя, — процедил житель Донбасса.
— Ой, да ладно, взрослее. В чем? — спросил оппонент.
— Мы просто выросли, понимаешь. Рано выросли. Мы не застряли в подростковом периоде, наоборот, просто пропустили его. У нас не было детства — мы сразу стали взрослыми, которым нужно бороться за жизнь, — объяснял Лёха.
— Ничего не понял. Что ты мелешь? — удивился Кизименко.
— То, что общество 90-х только родилось, и нам пришлось выживать, голодать, получать зарплату сахаром и мукой. На Донбассе люди всегда тяжело работали, но не было у этой работы оправдания — ради чего. Не было идеи, высшей цели. Ничего. Разве что семью прокормить. Мы, как волчата, только родились — и сразу в погоню за олененком… Нас воспитало голодное время, и мы заботились лишь о том, чтобы хоть как-то набить брюхо. Нам некогда было думать, да и думать было некому. Мы просто боролись, — тихо пробормотал Лёха.
— Да ладно, что ты знаешь о борьбе? — заспорил Илья.
— Это была другая борьба, молчаливая. Мы не соглашались, но молчали, — прозвучал ответ.
В какой-то момент Лёха успокоился. Непонятно почему. В сердце было еще полно злости и ненависти к сидящему напротив человеку, но слова вылетали из души, словно он всю жизнь хотел сказать именно их. С чем это связано? Может, с тем, что ему не нужно притворяться, казаться кем-то другим. В один момент он понял, что таким честным, каким он был сейчас, со своим врагом, не был никогда. Его мотивы, желания, даже злоба — все настоящее. Он не прикидывался.
— Я ведь рано или поздно убью тебя. Не сегодня, так завтра, — ледяным голосом пригрозил Лёха.
— Да я от тебя ничего другого не жду, — не удивляясь, ответил Илья.
— Ты думаешь, это судьба? Или Бог? Почему мы здесь?
— Какая разница, так рассудил кто-то на небесах. Из камеры выйдет кто-то один, — подтвердил готовность биться россиянин.
Лёха выдохнул, зачмокал. Постучал кулаком о железную стойку нар.
— Никак не спрошу тебя, почему ты здесь? — поинтересовался он.
— Почему? Зачем тебе? — ответил вопросом на вопрос Илья.
— Ну как зачем? Я вот убивал «укров», а один раз пожалел раненого, не добил. И свои же меня потом сдали, суки. Посчитали агентом, предателем. Сбежал в село, а меня повязали «укропы». Теперь вот судят. Как я их всех ненавижу! — зло проговорил Лёха.
— Пожалел раненого? Нашего, что ли? Из ВСУ? — удивился оппонент.
— Вашего. Нашего. Какая разница. Словно ломается во мне что-то постоянно. Как будто я не живу, а внутри сухой лес, и ветер наклоняет высушенные стволы и ломает их, вырывает с мертвым корнем, — разоткровенничался Лёха.
— Гм, а меня подставили. Я вернулся после аэропорта в Пески, а русские спецслужбы кинули инфу, что якобы я на них работал. На ФСБ. Я работал на них! Я терпеть не могу сволочь Путина и всю эту свору, лучше бы убил себя. СБУшники повелись, хотят мне что-то предъявить. Вот и заперли здесь, — сказал Дальний.
— Бляха, как же жизнь несправедлива, — злобно усмехнулся Лёха.
Илья недовольно замычал. Оба молчали. Лезть на рожон пока не хотелось, да и времени было еще вдоволь.
— Хоть бы со стариком было все нормально, — подумал вслух Кизименко.
И тут Лёха опять довольно крякнул.
— А знаешь, что я понял? — проговорил он.
— Да пошел ты. Заколебал уже своими откровениями, — недовольно пробурчал Илья.
— Не, подожди, — Лёха вскочил. Заволновался, захромал по камере. — Вы с дедом оба по своей сути одно и то же. Люди, которые возомнили, что они уже не люди. Хотели подняться над человечеством. Даже выдумали себе сверхчеловеческие способности. Ты время считаешь, дед мысли читает. Все это из-за того, что вы не в силах поменять что-то в этом треклятом мире. Сука. Не можете ничего сделать — ни в своем мире, ни в чужом. Вы вбили себе в голову, что должна быть какая-то сверхцель, сверхсмысл существования. И дополнили это сверхсуществование своими мнимыми суперспособностями. Вы оба хотели добиться результатов здесь и сейчас. Думали, сделаете планету лучше, проживете другой жизнью остатки лет. Ни хрена, сотни лет люди бьются, чтобы установить справедливый строй. И что? Все равно кто-то унижен, а кто-то возвышен. Так в чем разница?
— В количестве, — спокойно ответил Илья.
— Каком количестве? — удивился Лёха.
— Количестве правды и неправды. Ты меряешь жизнь всеобщим равенством. Это бред, нужно измерять тем, что человек получает в процессе своей жизни. Справедливость — это плоды бытия, а не цель. Это содержание, а не форма. Можно заниматься показухой, а внутри гнить. Вот ради чего я сражаюсь, — немного возвышенно проговорил Илья.
— Моя правда или неправда никому не важна, — резонно заметил Лёха.
— Она должна быть интересна в первую очередь тебе, — объяснил Кизименко.
— Бред, ты много слышал о судьбе маленького человека? О его настоящих чувствах, мыслях, словах? Кому они интересны? Где мы, те, кто, как рабы, возносит наверх правителей? Мы те, кто погибает, чтобы они жировали! Кому мы нужны?! — воскликнул шахтер.
— А я отвечу. Потому что на Донбассе реальная жизнь стала вдруг нелегитимной. Никто не говорил о самом глубоком, человеческом, своем. Этой личной жизни присвоен статус интимности, приватности. Человек оказался под запретом, — размышлял Дальний.
— Я не понимаю… — проговорил Лёха.
— Объясню по-другому. Люди не в силах остановить жизнь, это ведь не вагон поезда, откуда можно выйти. То есть жизнь, по сути, заставляет нас жить. А значит, от горя нам никуда не деться. Поэтому есть два пути — убить себя или приспособиться. Убить себя — путь слабака, и еще неизвестно, что дальше, душу ведь никто не отменял, да и вечные страдания тоже. Поэтому легче понять и принять оправдание для своего существования. Законы мира логичны, как уравнения математики. Это только мы думаем, что формула мира вот такая, а на деле она оказывается другой. 2 + 2 = 4 — всегда. А значит, итог, совершившееся событие — хорошее оно или плохое — произошло. Его не изменить. Символ за знаком равно — это закономерность жизни. И тогда все беды — девушка бросила, несчастная и ненужная любовь, собачка умерла или ушли в мир иной родные — это логика бытия, в которую вплетено небытие. Это 4, — разошелся Илья.
— То есть просто принять… Но ты не понимаешь… Боль… В груди ноет, словно вонзили нож и он чуть не достает до сердца, — прошептал Лёха.
— Потому что ты держишься за свою боль. Ты думаешь, что она держит тебя, нет, это ты ее удерживаешь. Не отпускаешь. Так иногда человек становится добровольным рабом боли, — ответил Кизименко.
— Нет… Они ведь не сами умерли… Убили… Как мне забыть? — протестовал Лёха.
— Фокус в том, что забывать не нужно. Просто нужно примириться с событием, перестать сопротивляться прошлому — его уже точно никак не изменишь, — посоветовал Илья.
— Я не знаю… Как это — забыть, не забывая… — не понимал Лёха.
Оба на секунду замолчали.
— Ты хочешь приписать себе статус жертвы, чтобы обвинить весь мир. Вызвать жалость, в первую очередь у себя самого. Понимаешь, ты обвиняешь кого-то в том, что в механизме мира случилась поломка, заклинил передаточный вал, а починить ты не можешь. Это худший путь, который можно придумать, — ты сам заставляешь признать других и, конечно, себя, что все кончено, — ты не в силах что-либо изменить. Да, горе — это рана в душе. Это боль. Разочарование. Но согласившись с ролью жертвы, ты навсегда теряешь решимость и возможность поменяться, — наставлял Илья.
— Я не понимаю… — проговорил Лёха, но закончить свою мысль не успел: железные двери с шумом распахнулись, и на пороге возник уже знакомый им толстопузый охранник. Второй встал у двери с другой стороны. Железяка повторно противно скрипнула закрывшись.
— Так, пошто деда довели до сердечного приступа? — злобно проговорил пузатый, постукивая резиновой дубинкой по нарам, потом посмотрел на Илью.