Заря - Юрий Лаптев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Говорю, как умею. У меня ведь слова-то не вычитанные. — Может быть, в глубине души Бубенцов и сам начинал понимать, что говорит неверно, но уже сдержать себя не мог. — А если ты считаешь, что я приношу колхозу вред…
— Все! — Торопчин порывисто встал и взялся за фуражку.
— Обожди!
Бубенцов тоже поднялся. Взял со стола налитый стакан и пытался слить вино обратно в бутылку. Но чужими, непослушными стали руки, и половина пролилась на стол.
— Забери, пожалуйста, Иван Григорьевич, — голос Бубенцова зазвучал мягче. — И раньше не я водку пил, а она меня. А что сегодня… поскользнулся. Мне ведь труднее, чем вам. На скрипучей-то ноге.
Торопчин долго смотрел в жесткое, скуластое, но смягченное волнением лицо Бубенцова. И еще раз попытался найти путь к сердцу этого человека.
— Слушай, Федор Васильевич. Я понимаю твое состояние. Пойми же и ты меня. Нечего нам с тобой делить и незачем друг от друга отгораживаться. Честное слово… Сейчас ты спрячь эту бутылку подальше. А когда-нибудь мы с тобой все-таки ее разопьем. Придет такое время, поверь мне!.. Ну, будь здоров, Федя, и не сердись попустому.
Но Бубенцов не принял протянутой руки, хотя последние слова Торопчина достигли своей цели. Обида почти прошла, но…
Вот когда пришла она, эта страшная мысль. Только сейчас неожиданно всплыло в памяти то, что плохо осознавал даже тогда, когда делал, а потом и совсем затуманил пьяной одурью.
И стоит Федор Васильевич перед Торопчиным, смотрит на него, а глаза пустые, видят только прошедшее, страшное своей невозвратимостью.
— Ты что, Федор? — опустив руку, встревоженно спросил Иван Григорьевич.
Бубенцов свел плечи, втянул голову, как человек, ожидающий удара.
Произнес очень тихо:
— Да… Худо получилось, Иван Григорьевич… Очень худо. Я ведь на тебя заявление написал. В райком партии. Прямо вопрос поставил — или Торопчин, или я… А вместе нам с тобой в колхозе не работать.
3Верно сказала Марья Николаевна Коренкова, когда услышала про ссору Торопчина с Бубенцовым у конюшни: «Тут дело не в сеялках. Может быть, только канавка пролегла между руководителями нашими, а некоторые люди овраг из нее хотят вырыть. Своего-то голоса нет, так Бубенцову подпевают».
Действительно, немало уже было в колхозе людей, целиком оправдывавших все поступки Бубенцова. Даже некоторые из тех, кто на себе испытал тяжелый и властный характер нового председателя, больше того, даже тот, кто жалобу на него писал, — быстренько перестроились.
Ошиблись, дескать, не оценили Федора Васильевича. И то сказать — пуд соли надо с человеком съесть, пока до сути доберешься.
Зажиточность — сытая, спокойная жизнь. Ну чего еще человеку надо? Почему это мы должны беспокоиться за весь район? Ведь у каждого своя голова на плечах и две руки на придачу.
Все село облетела фраза Бубенцова, сказанная им после того, как были подведены итоги сева:
— Если осенью по четыре килограмма на трудодень своим колхозникам не отвешу, сам с себя сниму все ордена. И премии за урожайность у меня все получат, кто заслужил. До последнего килограмма с людьми рассчитаюсь, не как в прошлые годы.
Разве не порадовало колхозников такое обещание? Тем более, что все уже знали: у кого слово — олово, а у Бубенцова — чугун.
— То — руководитель!
— С таким не пропадем!
А тут еще и свет к осени обещает дать.
И даст! Не такой человек чтобы понапрасну стал бахвалиться. Светлая жизнь будет!
Конечно, кто поумнее был и не по макушкам глазами шарил, тот и понимал поглубже и высказывался правильнее.
Разве плохо, например, сказала Дуся Самсонова в ответ на обещание председателя:
— Хлеб по четыре килограмма осенью мне не Бубенцов даст, а завхоз Кочетков да кладовщик отвесят. Они ведь колхозный хлеб и государству повезут и по нашим чувалам будут рассыпать. А мое дело пустяковое — дать с каждого гектара по восемнадцать центнеров, как звено наше обещало дорогому правительству. Ну, а если не выполню свое обязательство, ордена с себя снять я не могу, потому что у меня только одна медаль, но стыдно мне, очень стыдно будет хорошим людям в глаза смотреть.
А Брежнев, бригадир знаменитый, как высказался?.. Можно сказать, целую притчу привел. Любил Андриан Кузьмич выражаться цветисто и в разговоре заходить издалека. Иногда такого словесного тумана напустит, что услышит человек слова бригадира среди дня, а до сути сказанного доберется только к вечеру.
— Вот есть не так далеко от колхоза нашего город. Сейчас Мичуринск, а раньше назывался некрасиво — Козлов. В городе существует кладбище. А на кладбище — памятник. Думается, больше полтыщи пудов хорошего камня на него пошло. Памятнику этому нынче семьдесят четыре года стукнуло. Так вот я и посоветовал бы председателю колхоза нашего побывать в городе Мичуринске, зайти на кладбище и на том памятнике надпись прочитать. А написано там золотыми буквами такое: «Здесь покоится тело раба божия — потомственного почетного гражданина и великого друга страждущего человечества козловского купца Василия Спиридоновича Токмакова. Жития же его было восемьдесят шесть лет».
— Ага, правильно, — поддакнул Брежневу всегда с почтением прислушивающийся к его словам другой бригадир, Александр Камынин.
— Что правильно, милый? — ласково спросил у Камынина Андриан Кузьмич.
— Ну, значит, написано, так сказать, не пустяки. И житие указано и вообще, — Камынин, конечно, не понял, какое отношение имеет купеческий памятник к Бубенцову, а поддакнул просто так, для приятности.
— Эх ты, пескарь! — укорил своего собеседника Андриан Кузьмич. — Уж очень вы, такие, легко с красивыми словами соглашаетесь. Нет чтобы подумать, а какое тут рассуждение прячется? Это купцу Токмакову простительно пытаться на чужих пятаках в рай въехать. А Бубенцову… что это значит: «я дам», «у меня премию получат», «я гидростанцию пущу»? А мы-то с тобой в колхозе — кто? Такие же, как на конюшне стоят, что ли? А партийная организация наша разве мало трудов положила? А государство нам не помогло?
К сожалению, слов Брежнева, Самсоновой да и других передовых колхозников Бубенцов не слышал. А если и слышал, — может быть, и передали люди, — вряд ли надолго задумался Федор Васильевич над такими словами.
Упрямец как кот — неверная животина: кто его погладил по шерстке, тот ему и друг, тому он и мурлычет.
4Иван Данилович Шаталов посетил Бубенцова очень рано утром на другой день после прихода Торопчина.
Вошел в избу, огляделся, сказал зычно и приветливо:
— Хозяюшке почет!
— Здравствуйте, Иван Данилович, — Марья Алексеевна только недавно встала и сейчас, сидя на табурете у раскрытого окна, расчесывала гребешком свои легкие белокурые волосы. Обычно женщины причесываются стоя, но Машунька «догуливала» уже восьмой месяц. Приходу Шаталова она удивилась, подумала: «Смотри, зачастили. Вчера — один, сегодня — другой. Не к добру, видно».
— Ну, как чувствует себя председатель?
— А кто его знает. Спит еще Федор Васильевич.
— Это хорошо. — Иван Данилович покосился на занавеску, за которой укрывалась кровать. — Пусть очахнет.
— В сарае он спит. На соломе, — перехватив взгляд Шаталова, сказала Маша. — Вчера как проводил…
Женщина запнулась: а нужно ли про это говорить?
— Да, поздненько ушел от вас Иван Григорьевич.
— Смотри, оказывается, Шаталов уже знает. Но, повидимому, не придает посещению Торопчина никакого значения: равнодушно так говорит о нем.
Иван Данилович снял картуз, повесил его на вешалку рядом с фуражкой танкиста, степенно прошелся по горнице и остановился неподалеку от Маши.
— Не помешаю я тебе убираться, Марья Алексеевна?
— Что вы, Иван Данилович! Проходите, пожалуйста, садитесь. Сейчас я и Федора покличу.
— Не надо, — Шаталов взял мягким, заботливым движением женщину за плечи и вновь усадил на табуретку. — Я почему зашел… Беспокоимся мы все за Федора Васильевича. И даже секретарь райкома Петр Петрович Матвеев, занятый человек, а какую заботу о людях проявляет! Он ведь вчера у меня больше двух часов просидел, все расспрашивал. Записал даже кой-чего для памяти.
Шаталов искоса, но внимательно поглядел на Машу, желая узнать, какое впечатление произведут на женщину его слова. Машунька обеспокоилась. Откинула за плечо волосы и не отрываясь смотрела на Ивана Даниловича. Волнение матери передалось и тому, кто еще не появился на «свет божий». Это Маша почувствовала по толчкам, почему и скрестила на животе руки: «Уймись ты, глупый!»
— Ну, я, конечно, рассказал все по-хорошему, — Объяснил секретарю райкома, кто Федора Васильевича довел до такого состояния. Вот и опять — зачем, спрашивается, на ночь глядя Торопчину было приходить, беспокоить человека?
— И не говори, Иван Данилович. Уж так Федор расстроился, прямо обомлел весь. И ходит, и ходит по избе. Ляжет на кровать — нет, будто колючки его изнутри беспокоят. Опять вскочит. — У Маши от волнения за мужа даже слезы выступили. Она стерла их прядью волос и заговорила совсем уже упавшим голосом: — «Не коммунист, говорит, я и не человек. Так, говорит, меня Торопчин определил…» Потом подойдет к шкафу, — Маша свела голос до шепота, — бутылку водки ведь Федору принес Торопчин!