Музейный роман - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Позже начался другой отсчёт, следующий, возникший уже не только как следствие прочитанного и осмысленного, но и как результат отсмотренного за первую пару лет, когда предмет её нового неугасного интереса ожил и заговорил образами, символами, знаками, кодами. Она, хоть порой и было физически невыносимо, принялась посещать выставки, поглощая, впитывая всё, чему не находилось места в экспозициях родного музея. У матроны-то авангард был явно не в чести, или, как уже потом сообразила Иванова, посмотрев старуху в первом возможном приближении, всё было даже не так. Не вполне так. Она ж не сама по себе русский авангард недооценивала и по этой причине чаще держала запас в «могильнике». Она скорей больше недолюбливала его отчаянных апологетов в лице неуступчивых и слишком самостоятельных искусствоведов. Всё те же Сарафьянов, Карминский, Штерингас и прочие гранды от искусствоведения, порою не скрывающие саркастического настроя насчёт бабушкиного руководства одним из первейших очагов отечественной культуры, должны были знать своё место. И место это, в том числе, зависело от неё, матроны Всесвятской. Вот почему она, учуяв волчьим своим нюхом быстро растущую фигуру Алабина, решила не напрямую, но притянуть-таки его к себе, впустив в круг условно приближённых персон. Алабин этот — он же по смежному делу Алабян — был другой, не как те. Не глупей и не менее талантлив, зато куда как гибче, податливей. Именно поэтому Лев Арсеньевич стоял к её владыческому устройству несравнимо выгодней прочих кандидатов на сближение. Притом что прекрасно ведала: и этот — «авангардист», к тому же не случайный, а по самой что ни на есть сути, по прикипелости души к авангардному искусству начала двадцатого века, по исконной преданности самой теме. Ну а заодно и по искренне тёплому отношению к паре-тройке собратьев по искусствоведческому цеху.
Это было и хорошо, и не так уж, поскольку всё же оставляло шанс поставить не на того рысака. Но зато он был карманный человек от того самого же авангарда. «Заказной», в случае чего, понятливый, коль скоро надобность возникнет включиться куда надо, где от решения и участия зависеть будет уже не пустячное, не проходное, а наибольшее из главного, принципиальное. То самое, на чём стояла и дальше долго стоять ещё будет русская земля, — не отдать врагу коллекцию рисунков европейских мастеров из собрания Франца Венигса! Суметь наступить на горло себе же, пожертвовав «военным» авангардом. Доказать госкомиссии всю оплошность неверного шага, коль скоро той заблагорассудится паче чаяния ублажить кого-то из бессмысленных верхов, объяснив им, что никакое сиюминутное по меркам истории русское баловство не стоит бесценных европейских сокровищ.
Имелся в арсенале бабушкином ещё и Темницкий, само собой. Тот, натурально пластилиновый уже по самой задумке природы, оказался бы ещё более кстати. Да только вот не имел нужного авторитета. Вообще никакого не имел, хотя и связями оброс по самые гланды, и службу знал как нельзя подходяще. Кой-чего Ева Александровна, конечно, выщупала для себя, из нового, но виделась ей картинка та неотчётливо, непрозрачно, с сильной мутью, с пятнами посторонних вбросов, идущих из ниоткуда в никуда и не имеющих прямой связи с объектом интереса. Слишком неблизко отстояла смотрящая от смотримой, не имелось ни дистанции для верного приближения, ни встречного намерения той стороны предъявить себя в случайных чьих-то познавательных целях. Так, разве что цепанула Иванова поблизости от неё пару мужчин недомашнего содержания, и то на смазке, первый из которых напоминал зама, Темницкого, другой же, вполне симпатичного вида, под сороковник, был вообще неизвестен. Ну и попутно кучка челяди крутилась подле директрисы, так же невнятно изображённая и ни для чего не нужная. В том числе, что немало удивило, мёртвая замша, всё с тем же возрожденческого колера сооружением на голове, хитрованской задумчивой улыбкой и строгими холодными глазами бесцветного окраса.
И всё же подглядывания эти носили характер больше случайный, бессистемный, помогавший иногда выведать ближние и дальние планы руководства насчёт выставления для обзора обществом культурного запаса из собственных «могил».
Она ходила, хромала, ковыляла от одной экспозиции к другой, всякий раз находя и открывая для себя новое, напитываясь им, складывая его с ранее набранным бесценным багажом, состоявшим из таких же обрывков случайных знаний о предмете ни на что не похожем. При этом доподлинно знала: никого и никогда из короткого окружения её «это» не заставило бы плакать или смеяться. Даже, полагала она, до простого удивления не дошло бы. Прошли бы мимо, не задержавшись, прикинув про себя, что, по всей видимости, студийка изгаляется какая-нибудь мелковозрастная, какой за так, за народный, как водится, счёт красок выдали да галку в реестре оприходовали на очередной откат. Или же совсем дети неразумные, тоже на дармовой краске да кисточках. Качалкина, та просто не скрывала истовой ненависти ко всем видам подобного недоискусства. Мажут, любила повторять, кое-как, без любого царя в голове, и думают, хорошо! А после назовут по-хитрому и снова рады, что с дыр своих позорных на свет на белый повылазили. Тыщу раз права наша бабка, что всё это позорище от нормальных людей в «саркофаге» своём хоронит и только через скандал на обзор выставляет, через супружницу французскую, какая взяла да не явилась. А мы с тобой, Евка, в нерабочее своё кровью харкаем, как надорванные, вместо чтоб с внуками лишний раз побыть да воздухом уличным подышать.
В запале очередного беззубого гнева Качалкина порой забывала, что тема внуков, касавшаяся лишь её одной, никак не затрагивала Иванову с её хромой женской сущностью, по умолчанию исключающей родственных наследников. Потом она отмякала и умолкала, медленно перебирая в голове недавнюю озвучку мыслей и событий. Еве же всякий раз после этого делалось больно, хотя она и не показывала этого никогда, давя обиду в себе и стараясь думать в такие минуты о всё том же неугасимо прекрасном.
Как-то разжилась на выставке буклетом художника Кандинского. Не то чтобы купила, просто повезло подобрать в проходе между залами. Принесла домой, показала Петру Иванычу. Ужасно хотелось знать, что скажет, хотя могла и посмотреть. Но с другой стороны, не настолько было надо, чтоб тревожить мёртвых, которые разрешения не спросят, а просто явятся незвано по линии матери или отца соседа-крановщика и надурят непрошено. К тому же рассчитывала на первую, самую живую реакцию, не искажённую присутствием призраков. Ну и сама, к слову сказать, отвлекаться не планировала, ожидая их явки. То есть всё честно, без дураков. И без Зинаиды в доме.
Он полистал, покрякал задумчиво, всматриваясь в обильно цветастую мазню неизвестного говнописца, которого, как ни странно, взяли да напечатали как настоящего, к тому ж на гладко полированной бумаге. И предположил:
— Вот здесь, Евк, на битую гитару похоже. А тут вот — шахматы наоборот. А вон здесь — вообще на перепёлку дохлую, мокнутую в кисель… — Потом ещё чуток подумал и уточнил, ткнув пальцем в очередную репродукцию: — А вот такую я ещё с детской поликлиники помню, прикопаевской, там тоже заяц с бубнóм сидел и квадратными зенками, пачканный чернилами, похожий вон с этим. И ещё надпись помню фиолетовым, где зубы рвали. — Он захлопнул буклет и протянул его Ивановой. — «Заяц Егорка свалился в озёрко, хватайте ведёрко, спасайте Егорку!» А ты говоришь, давай стихи тебе зачитаю вслух, понимаешь…
И всё. Ни улыбки, ни укора, ни просвета в глазах, ни особого разочарования. И это, наверно, было нормально, если брать отдельного патологически нормального человека, но только не художника, странного одной лишь мыслью своей об изображаемом предмете. И не её саму, Еву Иванову, хромоногую ценительницу малопонятного, но всё равно прекраснейшего из искусств.
Глава 7
Дядя Саша
За все годы, начиная от ранних детдомовских, не раз и не два намеревалась Ева Александровна совершить один конкретный шаг. Так, чтобы возник наконец реальный шанс прояснить для себя хоть малую часть истории своего происхождения. Редкие сны, что случались «на тему», к истине никак не приближали, несмотря на все имевшиеся для подобного успеха предпосылки. На себе — тоже не работало. Невнятно-апатичные намёки, не успев толком возникнуть в пространстве мутного сна, так и не перерастали в полноценное изображение. Не говоря уже о звуках и каких-либо словах. Нечто далёкое и размытое, обладающее нулевой температурой, вялым цветом и рыхлым объёмом, просто-напросто проволакивалось мимо её сна, ни на йоту не задевая мало-мальски чувственных рецепторов. После себя оставляло оно лишь неприятное чувство безнадёги, и больше ничего.
В свидетельстве о рождении её фамилия — Иванова — значилась как вписанная при появлении на свет. То же касалось и отчества — Александровна. Всё. Большей, нежели эта, информацией никто не располагал, хотя, ещё будучи детдомовкой, она сделала несколько напрасных попыток вынудить кого-нибудь из взрослых на откровенность. Впрочем, когда интересовалась у воспитателей, ей вполне искренне отвечали, сверясь по документам: поступила, мол, с пометкой «сирота», никаких иных сведений обозначено не было, так что, как говорится, ничем не поможем тебе, Иванова. Ну хорошо, пускай, размышляла Ева, раскидывая в голове возможный порядок действия местных властей, в чьих руках оказалась сирота по рождению. Поначалу же был, наверно, детский приют какой-никакой. После — дом малютки или что-то такое. А уж только потом её перевели сюда, в семнадцатый, верно? И сама же отвечала себе: верно, так и было, Ева Иванова, а как ещё-то быть могло?