Слово и дело - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наутро она сказала себе:
— Хватит! Остерман в своем письме прав… Эй, люди, зовите ко мне князя Алексея Черкасского. Пусть Черепаха тащится скорее…
И князю она внушила, что Головкин, мол, уже дряхл, пора нового канцлера приискивать. А кому быть в мужах высоких? Тебе, Алексей Михайлович, более нет никого разумней. Черкасский на колени перед ней опустился, и видела теперь она с высоты роста своего откляченный в поклоне зад вельможи да жирный затылок его. Вот в этот затылок глядя, Анна Иоанновна и вбила слова — словно гвозди:
— Или разумной меня не считаете, что проекты свои не мне, а в Совет тащите? Чего ждешь-то, князь? Оббеги кого надобно, собери подписей поболее, да проектец тот в мои руки вручи. Я и сама до дел государственных рвусь! Умный-то человек есть ли какой у тебя на примете? Встань…
Встал князь и выложил начистоту:
— Великая государыня, к моей Варваре женишок один приблудился. Из господарей молдаванских — князь Антиошка Кантемиров, вот он и есть умный, государыня! А других умников сейчас не вспомню…
Жарко парило от прокаленных печей, и Анна Иоанновна с треском растворила веер: пых-пых — обмахивалась.
— Что это, — призадумалась, — слава такая об Антиохе идет? Кой раз уже об этом молдаванине слышу отзывы похвальные?
Князь лицом сожмурился — так, словно яблоко спек:
— Кантемир, матушка, беден. Я его кормлю и пою. Мне ведь не жалко: ешь, коли уж так… Не гнать же!
— Оно и ладно! — Щелкнул костяной веер. — Вели Антиоху, чтобы бодрствовал и думал… Озолочу его, так и скажи.
***Князь Черкасский позвал потом Кантемира к себе.
— Перемены вижу, — сказал. — Перемены те — добрые…
А тебе, миленькой, волею высочайшей ведено думать. Думай и бодрствуй!
Всего двадцать два года было Кантемиру. Выступал он учтиво, с достоинством, шагом размеренным, тростью помахивая. Аббат Жюббе, человек проницательный, отписывал в Сорбонну, что Кантемир настоящий ученый человек. “Мудра башка! — хвалил его и Феофан. — Только сидит башка на крыльях бабочки. И бабочка та порхает!” Но бабочка эта опыляла немало цветов. Переносила пыльцу. Скрещивала. Антиох желал, чтобы церковь русская была под началом римским, папежским. Не отсюда ли и похвалы княжеской мудрости, что шли из дома Гваскони?..
Сегодня Кантемир посвящал сатиру Феофану Прокоповичу. А завтра, по внушению герцога де Лириа, переводил на русский язык сочинения иезуитов. И князю Антиоху везде хорошо: преклонить голову на цыганскую бороду Феофана или прильнуть щекой на бархатную грудь аббата. Ему все равно — лишь бы разговор был тонкий, философический… Князю Черкасскому он внушал, что, по его разумению, проектов вообще никаких не надобно:
— Все — зло! России нужна лишь монархия, осиянная светом просвещения. Петр Великий — вот государь идеальный, чту его!
Анна Иоанновна вскоре призвала поэта ко двору.
— Каково мыслишь-то? — спросила его.
— По воле самодержавной, воле просвещенной… Анна Иоанновна присмотрелась к субтильности поэта:
— Хорошенький-то ты какой у меня, князь! Щечки-то у тебя, щечки! Ах ты, красавчик мой ненаглядный, жалую тебя в камер-юнкеры, быть тебе при особе моей повседневно… Рад ли?
Василий Лукич Долгорукий первым заметил, как на придворном небосклоне взошла новая звезда.
— Дмитрий Михайлыч, — подсказал он Голицыну, — поберечься надо: Кантемир в фавор попер… Эхма! А умник-то сей опасен станется, коли язык сатирический распустит.
Голицын скосоротился, брызнул слюной по-стариковски, хрустнули костяшки сухоньких пальцев.
— Что вы его в умники-то произвели? — закричал. — Мелюзга он, ваш Антиошка, как есть мелюзга!.. От Феофана да аббатов папежских — много ль ума наберешься? Русь за эти пять лет прошла путь ужасный, она стоном стонет, бедная… А что он знает-то, чужак инородный?
В книжках про то не пишут! И не умиляться надобно самодержством, а ломать его, чтобы трещало все кругом… Сатиры, Лукич, сколь веков уже пишутся, а мир от них лучше не стал. Не глаголы пустозвонкие, а — дело! Дело надобно…
Императрица, казалось, ни во что не мешалась, враги умолкли, только Феофан еще “трубил” по церквам, да вовсю завивался колечками дым над стрешневским домом: это Остерман топил печки, грел кости, сушил свою подагру. Черкасский уже извлек проект Татищева, собирал вокруг мнения самодержавного подписи. Но Голицын как притянул к себе Матюшкина, так и не отпускал от себя более. Вырастал проект примирительный, теперь заставляли под ним подписываться. “Россия — мать еси наша, — убеждал Голицын противников своих, — а родную мать сыновья меж собой не делят!” И подписи собирали жестоко: чуть ли не силком тащили каждого. Даже кавалергардов, уж на что лихи были, и тех заставили подписать. Канцлера Головкина брала оторопь: два его сына подмахнули проект у Черкасского, а ему.., что делать? Подписал оба проекта сразу: и вашим и нашим! Так и другие поступали: сбегает к Черкасскому — за самодержавие подпишется, потом бежит к Голицыну — пишется в противниках самодержавия. И начались свары — хоть святых выноси. В семьях, доныне дружных, пошли раздоры — сын противу отца, отец против сына, дрались братья кровные. И всяк вельможа старался челом Анне бить, чтобы вымолить себе прощение на будущее, коли самодержавие вновь воспрянет…
Исподтишка следили за этой сварой иноземцы.
— Мы наблюдаем сейчас, — заметил барон Корф, — удивительный пример азиатского рабства. Народ, в котором дворянство ведет себя столь низко: отец-дворянин пишет донос на дворянина-сына, — таким народом очень легко управлять…
— Нам, — закрепил его речь Левенвольде, — немцам! Корф повернулся к Кейзерлингу:
— А ты, патриот маленькой Курляндии, что скажешь? Кейзерлинг сунул руки в муфту, погрел их в пышных мехах.
— Мне смешно! — отвечал. — До чего же были тупы наши пращуры, идя на Русь с мечом и крестом. Позор поражения немцев при Грюнвальде от поляков и на льду озера Чудского от русских — этот позор еще сожигает наши сердца. Но вот же… К чему мечи? Кажется, маленькая Курляндия скоро слопает необъятную Россию. Так разевайте же рты пошире — вы, потомки крестоносцев и меченосцев!
***Василий Лукич облинял, обмяк, постарел. Чуял беду.
— Смута растет, — говорил в Совете, — и не нам унять баламутов. Фельдмаршалы, слово за вами: будем вас слушать!
Фельдмаршал Михаила Михайлович Голицын (старший) сказал:
— Полки армейски, кои из мужиков да мелкотравчатых составлены, те меня “виватом” приветствуют. А гвардия из янычар вельможных злобится, и кричат там за Анну, а меня шпыняют. Особливо семеновцы изгиляются. Обидно мне, старику: забыли семеновцы, как я под Нарвой, когда все бежали постыдно, честь и знамена ихние от поругания воинского спас!
Потом фельдмаршал Василий Владимирович Долгорукий бельмо слезливое вытер кулаком, добавил слова от себя:
— И я чую круговую поруку в полках, адъютанты прихлебствуют пред Трубецкими да Салтыковыми, яко родичами царицы. А те, через других, с Остерманом сносятся тайно…
Правитель дел Степанов подал голос:
— Остерман — вице-канцлер, разве он охульничать станет?
— Молчи, — повернулся к нему фельдмаршал. — Не то зашибем тебя здесь, как мышонка… И мнение мое, — закончил Василий Владимирович, — таково будет: гвардию надобно из Москвы выкинуть, а на полки армейские — простонародные! — опереться.
— Сомнительно то, — отвечал Дмитрий Михайлович. — Искры неча в костре раздувать. Да и пока гвардия, фельдмаршалы, под рукой вашей — бояться стоит ли?.. Не конфиденты Остермановы (верно сие) грызут днище корабля нашего. И в глупости первозданной того не ведают, словно крысы, что корабль вместе с ними потопнет…
Канцлер Головкин молчал упрямо. И тогда Василий Лукич карты свои до конца раскрыл: была не была!
— А бояться надобно, — заявил честно — Императрица еще не короновалась, а, глядите, сколь много вокруг престола грязи налипло. И всяк наезжий пыжится… Тому не бывать!
— Верно, — кивнул ему Голицын. — Под замок всех! — сказал фельдмаршал Долгорукий.
Головкин вздрогнул. Закрестился и бывший дядька царя, князь Алексей Григорьевич, а Лукич тихо перечислил, с кого начинать:
— Сеньку Салтыкова — первого в железа, обоих братцев Левенвольде, Степана Лопухина, что от Феофана кал по Москве носит.
— И женку Лопухина — Наташку скверную, — сказал Михаила Михайлович Голицын. — "Передатчица она погани разной!
— Черкасского — Черепаху, — добавил Дмитрий Голицын, — чтобы не мучался более, в какую сторону ему ползать.
— Барятинского Ваньку.., мерзавца! У него в дому сговор!
— Кого еще? — огляделся Лукич. И вдруг прорвало нарыв злобы противу духовных у Голицына:
— Феофана трубящего — в Соловки, чтобы не смердил тут…
Фельдмаршалы разом встали.
— А где Бирен? — спросили в голос. — Чуется нам — рядом он!