Жизнь и творчество С М Дубнова - София Дубнова-Эрлих
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(186)
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
В ВОДОВОРОТЕ
Революция - это сгусток горя,
накопившегося за сотни лет.
В. Гюго.
Революция углублялась - в этом была ее неумолимая логика. В то время как выдающиеся юристы, запершись в кабинетах, тщательно шлифовали параграфы избирательного закона, по пыльным и топким дорогам необъятной страны брели с запада на восток вереницы людей в обшарпанных шинелях, с обожженными ветром лицами - клочья расползавшегося фронта. Их встречало дымное зарево, стоявшее над помещичьими усадьбами: деревенский люд решал вопрос о земле, не дожидаясь Учредительного Собрания. Революция шла по стране красным петухом, разгромами винных погребов, беспощадными самосудами матросов и солдат, мстивших за свои горькие многолетние обиды. В этом водовороте событий утописты и реалисты поменялись ролями: первые настаивали на том, что в убогой и отсталой стране революция должна быть умеренной и постепенной, вторые инстинктивно ощущали, что в "кондовой, избяной" России нет той силы, которая могла бы поставить предел стихийному бунту. И когда действительность стала наносить утопистам удар за ударом, их возмущению не было границ.
С. Дубнов принадлежал к категории утопистов: это было предопределено всей его жизненной философией. Он был ошеломлен, когда революция, о которой он мечтал с ранней юности, декламируя пламенные тирады Виктора Гюго, оказалась вблизи несравненно более жуткой, чем через призму истории. Эффектные выступления жирондистов могли заслонить перед потомством (187) жестокую реальность сентябрьских убийств; от действительности, воплотившейся в уличные расправы и голодный хлебный паек, отвернуться было труднее. Крылатая формула поэта "мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем", подхваченная улицей, представлялась рационалисту, ученику Конта и Милля, апофеозом того стихийного разрушительного начала, в котором он видел величайшую опасность для человечества. Читая об ужасах войны, писатель утешал себя мыслью, что, в конце концов, восторжествует разум; революционный период, предшествовавший октябрю, он оценивал, как неизбежную борьбу между духом порядка и хаосом. Но когда петербургский гарнизон, восьмью месяцами раньше низложивший самодержавие, низложил Временное Правительство, почва поколебалась у него под ногами. Не страх за себя диктовал строки дневника, проникнутые горечью: писателю, жившему своим трудом, не грозила в обстановке социальной революции потеря материальной основы существования. Его пугало иное - утрата веры в спасительность революционного переворота.
Как всегда в трудные минуты жизни, устойчивость и силу давала работа. "... Писал... сегодня - говорится в дневнике через три дня после октябрьского переворота - о древнем школьном обучении. Я перестал удивляться этой способности работать на вулкане: ведь едят же, пьют и спят на поле битвы. Когда духовная пища стала такою же ежедневной потребностью, как физическая, то принимаешь ее и на вулкане ... А для меня историческая работа - и пища, и воздух, без которого задыхаюсь. Никакой заслуги тут нет, а просто акт самосохранения души". И спустя несколько дней: "В Петербурге голод... Москва уже залита кровью. Разгромлены Кремль и центр города. Казаки с Калединым завладели югом и идут к Москве... Спасаю каждый день пару часов для работы; погрузился в литературу Агады и Мидраша, которая согревает душу".
Заботы о хлебе насущном, которые удручали писателя, по временам отрывая его от работы, тяжелым бременем ложились на его жену. С раннего утра до позднего вечера приходилось болезненной, хрупкой женщине напрягать силы в борьбе с голодом и холодом. Особенно изматывало многочасовое, нередко безрезультатное стояние в очередях. В то время как И. Дубнова ломала (188) себе голову над приготовлением обеда из жалких суррогатов пищи, в дневнике писателя появлялись такие строки: "На научном островке, куда я спасаюсь от бури, кипит работа мысли. Прочитываю и просматриваю десятки томов новых или ранее недоступных источников. Расширяется план "Истории", чувствуется восторг усовершенствования и грусть зодчего, призванного строить среди всеобщего разрушения".
Наступило время выборов в Учредительное Собрание. С. М. Дубнов голосовал за конституционных демократов. Он не всегда одобрял тактику этой партии, но считал ее надклассовой, а ее деятелей - людьми европейской складки. Как-то в беседе с Винавером он сравнил их с жирондистами; теперь эта характеристика могла бы показаться зловещим пророчеством...
Неожиданной вестью издалека прозвучала Декларация Бальфура. С. Дубнов отнесся к ней скептически. "Ликуют сионисты ... - пишет он в дневнике: не преждевременно ли? Уже пишут в своих газетах о "еврейском государстве", устраивают торжества, как во время Саббатая Цви. Это новый наркоз, но пробуждение будет ужасно. Меня радует английская декларация, как обращение к еврейской нации, но мотивы ее невысоки (приманка для евреев, как воззвание Бонапарта в 1799 г.), а последствия проблематичны ... Хорошо было бы в такое ужасное время иметь свой спокойный исторический уголок или хоть надежду на него ... Блаженны верующие!".
Несмотря на встречи с людьми своего круга, писатель по временам чувствовал себя одиноким. Это ощущение усилилось, когда пришло в начале декабря известие о смерти С. Абрамовича. "Ушел из жизни 85-летний старец, - пишет С. Дубнов в дневнике, - а из моей жизни вырвана полоса наиболее яркая, из лета моего бытия. И теперь в суровую зимнюю ночь, в северной столице, среди пожара гражданской войны я оплакиваю и смерть друга, и память тех одесских лет, когда я имел общение с этим сильным умом. Вспоминается мое первое посещение А-ча в ноябре 1890 г., а затем долгие беседы в течение 13-ти лет, эти размышления вдвоем". Видения прошлого, озаренные южным солнцем, неотступно шли за писателем, когда под резким невским ветром дожидался он в очереди выдачи своего пайка. А в рождественские дни, когда столица тонула в снежных сугробах, он (189) писал, как в лихорадке, воспоминания о старом друге. Писать приходилось в пальто; чадила керосиновая лампочка; с трудом двигалась по бумаге закоченевшая рука. Но внутренний огонь согревал душу. Воспоминания, продиктованные глубоким чувством, появились сначала в сокращенном виде по-еврейски (брошюра из серии "Фун цайт цу цайт"), а потом полностью по-русски в сборнике "Сафрут".
Разгон Учредительного Собрания в январе 1918 г. был для С. Дубнова тяжелым ударом: всероссийский парламент казался ему единственным выходом из политического тупика. Им овладело ощущение безнадежности. Воодушевлявший недавно проект еврейского съезда - первый шаг к осуществлению идеи культурно-национальной автономии - стал казаться иллюзорным, бессмысленным. Писатель дал волю пессимизму в публичном реферате на тему "Современное положение и еврейский съезд". В качестве главного оппонента выступил на этом собрании помощник комиссара по еврейским делам, заявивший, что в юные годы он считал докладчика своим "духовным отцом", но после десятилетнего политического стажа в тюрьме пришел к убеждению, что место евреев - в рядах наиболее непримиримых борцов за революцию.
События на фронте принимали трагический оборот. Немцы приближались к столице. С болью ощущал писатель развал России, отпадение окраин. "Это вивисекция и моего народа - писал он: шестимиллионный еврейский народ разрезан на шесть кусков".
В начале 1918 г. Совет Народных Комиссаров переехал в Москву, и прежняя столица превратилась в "Северную Коммуну", управляемую Зиновьевым. Подвоз продуктов с каждым днем становился все более скудным. Хлебный паек распределялся по категориям; С. Дубнов первоначально был причислен к категории людей, которым полагалась восьмушка хлеба в день. Голод гнал жителей Северной Коммуны на юг и на запад, в хлебородные губернии; друзья уговаривали Дубновых покинуть обреченный город, но писатель не хотел об этом слышать: он прикован был к письменному столу. В марте он закончил третий том Всеобщей истории, над которым работал полтора года. "Условия работы небывалые - констатирует он в дневнике: война плюс (190) революция плюс диктатура... В последнее время писал запоем..." Не раз подумывал он о том, чтобы приняться за перевод своего крупнейшего труда на древнееврейский язык; но такая работа потребовала бы нескольких лет жизни. "Странные мысли! - пишет он по этому поводу: мир гибнет - в России гражданская война, на Западе возобновляется кровавая бойня... А я думаю о своих исторических трудах! Не странно ли это? Нет. Это только свидетельствует о вечности Духа, об его живучести ... Мы -Архимеды при взятии Сиракуз: Noli tangere circulos meos! Это не равнодушие, а наоборот - результат чрезмерной восприимчивости, заставляющей искать спасения в Духе, в неистребимом среди истребления".
В апреле, на собрании Национального Совета - органа, исполнявшего функции съезда, несостоявшегося из за гражданской войны, С. Дубнов произнес горячую речь. Он порицал политическую распыленность еврейства, помешавшую во время сорганизовать съезд, указывал на то, что другие народности, даже отсталые, опередили евреев, создав свои органы самоуправления. Национальный Совет оказался мертворожденным учреждением. Вскоре после его возникновения писатель отмечает в дневнике: "Вчера в заседании... Мелко, вяло, малолюдно; страсти разгораются только при партийных пререканиях. У всех руки опустились".