Жизнь и творчество С М Дубнова - София Дубнова-Эрлих
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не раз в такие минуты С. Дубнову хотелось погрузиться в прошлое, отдаться работе над мемуарами, но останавливала мысль: надо довести до конца историю народа, а потом уж приняться за свою собственную.
Несмотря на неопределенность положения, писатель деятельно готовился к отъезду. Он занят был приведением в порядок своего обширного архива, когда получилось прощальное письмо от Бялика, уезжавшего в Палестину с группой одесских писателей. Письмо было сердечное, полное тоски. "Еще одно слово (200) пожеланий - и слеза скатится" - писал поэт, но заканчивал ободряющими словами о близкой встрече.
Вопрос о судьбе книг и архива очень волновал их обладателя. Ему тяжело было решиться на частичную ликвидацию библиотеки, которую он с такой любовью собирал в течение многих лет. Тени четырех десятилетий жизни вставали перед писателем, когда он составлял каталог. Нелегко было расстаться и с письмами. "...Рука не поднялась - говорится в дневнике: ...Не мог решиться на уничтожение могил, где похоронены волнения, горе, радости двух поколений...". Тревожило еще одно обстоятельство: если б вывозимые заграницу рукописи подверглись пересмотру, в руках цензора оказались бы дневники за последние годы. Часть своего архива и библиотеки С. Дубнов постановил передать в распоряжение Еврейского Национального Совета в Литве, как основу будущего книгохранилища, и отправил в литовское посольство; с собой он решил взять только то, что необходимо для научной работы или особенно ценно по личным воспоминаниям.
В связи с ходатайством литовского посла власти прибегли к экспертизе заместителя наркома просвещения, профессора Покровского. Узнав об этом, С. Дубнов обратился к Покровскому с письмом, как к собрату по профессии. Он не ждал одобрительного отзыва от историка-марксиста, славившегося своей правоверностью, но реляция Покровского оказалась вполне благоприятной. Дело перешло в последнюю стадию: окончательное решение зависело от Всероссийской Чрезвычайной Комиссии. Убеждения С. Дубнова этому органу были хорошо известны, так как он неоднократно открыто выступал на собраниях и в печати с критикой большевизма. Это обстоятельство внушало писателю серьезные опасения. Смущало его и то, что он был уроженцем не Литвы, а Белоруссии.
Расставание с родиной длилось несколько месяцев. В августе 1921 г. С. Дубнов прощался с Историко-Этнографическим Обществом; он сложил с себя обязанности председателя и передал комитету редакционный портфель "Старины". Бездействие, связанное с ожиданием визы, сильно его тяготило; но во время одного из приступов меланхолии возникла спасительная мысль: теперь, по окончании "Истории", наступает очередь мемуаров.
(201) Писатель целиком ушел в далекое прошлое. "Забываюсь в писании воспоминаний детства - пишет он 8 августа, ... делаю над собою усилие, чтоб писать. Иначе душа не выдержит пытки ожидания и поминутных тревог". И спустя несколько недель: "Собираюсь писать главу... о 1882-84 г.г. и сейчас принимаюсь за чтение материалов - уцелевших писем. Чтение волнует, но само писание не очень: пишу о себе, как будто о постороннем... На первом плане процесс развития моих идей в полосе антитезиса". Впоследствии, вспоминая ту пору, С. Дубнов утверждал, что его спасло "психическое лечение".
Однажды чтение пожелтевших страниц старой тетради прервал неожиданный звонок: на пороге появилась дочь Ольга, приехавшая из Сибири с двумя сыновьями-подростками. Отец и дочь, не видевшиеся с 1907 г., встретились так, как будто недавно расстались. Ольга поселилась с детьми у родителей, и мальчики быстро сдружились с дедом.
Осенью 1921 г. издательский кооператив "Кадима" выразил готовность издать в форме брошюры несколько последних глав "Истории". Главы, прошедшие через гражданскую и военную цензуру, появились в печати без изменений. Брошюра, носившая название "Евреи в царствование Николая Второго", издана была крайне убого; но автора смущала не столько плохая серая бумага, сколько новая орфография.
В конце февраля ковенский университет официально утвердил С. Дубнова профессором еврейской истории; это известие усилило нетерпение писателя. Спустя несколько недель пришло долгожданное разрешение на отъезд. Теперь эмигранта тревожила только забота о неприкосновенности архива, но и тут обстоятельства сложились благоприятно. Осмотр багажа происходил на дому; командированный властями чиновник, студент историко-филологического факультета, проникся уважением к хозяину квартиры, увидя десять толстейших папок - оригинал "Истории". Под этими пачками лежал пласт старинных документов, а на самое дно чемодана запрятаны были крамольные дневники. Заинтересовавшись монументальным трудом и его автором, молодой цензор завел беседу на исторические темы, а потом, подозвав таможенного чиновника, распорядился наложить печати на чемодан с рукописями. Писатель облегченно вздохнул.
(202) Оставалось проститься с немногими близкими и с городом, в котором было так много пережито. Трогательно было последнее свидание со слушателями. В течение всей зимы 1922 г. С. Дубнов читал лекции у себя на дому; с разных концов города сходились к нему ученики, с трудом пробираясь через снежные сугробы, скользя по обледенелым ухабам. Кабинет, недавно превращенный в кухню, становился в эти часы аудиторией, в которой читался курс новейшей истории. Прощальная лекция была посвящена перспективам новых центров еврейства, возникших в Польше и прибалтийских государствах.
Предотъездные заметки в дневнике большей частью торопливы и лаконичны; их автор уже чувствует себя в пути. Последняя запись, сделанная 22 апреля, гласит: "Ясный день, кабинет залит солнцем, а былой мягкой грусти разлуки нет в душе . . . Вчера ... видел памятные места: бывшее помещение "Восхода" на площади Большого Театра, ветхий дом у Троицкой церкви - приют 1884 года... Но я проехал мимо, удрученный заботами узника, и нежная грусть разлуки потускнела от их леденящего дыхания... И все же, если это - моя последняя запись в Петербурге, я хотел бы сердечно проститься с этим "городом холода, мглы и тоски", куда я прибыл почти 42 года назад. Тогда было "много дум в голове, много в сердце огня", теперь и того, и другого тоже много, но иного свойства: думы зари сменились думами заката, огонь юности - догорающим огнем старости с отблеском холодной вечности. Закат часто бывает красивей утренней зари. Суждено ли мне иметь такой закат после бурного дня? Оправлюсь ли после ударов последних лет настолько, чтобы на закате довести до конца труд, начатый на заре"?
На следующий день, 23-го апреля 1922, Семен и Ида Дубновы покинули Россию.
(205)
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
ВСТРЕЧА С ЗАПАДОМ
Расхлябанный, тряский поезд шел, тяжко громыхая, на запад. Вагон был грязный, с обтрепанными мягкими сиденьями, но чета пассажиров - пожилые люди с измученными лицами - этого не замечали: они не отрывались от окна, мимо которого проносились топкие луга, чуть опушенные первой весенней травкой. Монотонный стук колес упорно твердил о том, что эту убогую русскую равнину под низким серым небом видят они в последний раз ...
Грусть разлуки смешивалась с радостью освобождения. Поезд уносил эмигрантов из страны, которую по пушкинскому слову вздернула на дыбы железная узда истории. Это зрелище их пугало; они решительно отказывались шагать в ногу с крутой молодой эпохой, разметавшей уют кабинетов, разрушившей те единственные формы быта, в которых был для них возможен труд и отдых. Теперь, меняя страну, они меняли эпоху, возвращались из 20-го столетия в 19-ое.
Уже первая встреча с Западом принесла веяние прежней жизни. В Риге, превратившейся в столицу маленькой Латвии, Дубновых встретила на вокзале делегация от еврейской общины с цветами и приветствиями, и они сразу погрузились в гущу шумного провинциального гостеприимства. Не было конца беседам за ярко освещенным чайным столом, возле кипящего самовара. А когда на школьном празднике дети начали на перебой декламировать Фруга и Бялика, гость в неуклюжей толстовке из грубого сукна украдкой смахнул слезу: у него было ощущение человека, вернувшегося в родной дом после долгой, мучительной разлуки.
(206) Из Риги Дубновы уехали в Ковно. Небольшой город западной окраины с плохо мощеными улицами и неказистыми провинциальными домами еще не успел освоиться с ролью столицы. Приезжих, мечтавших о европейском комфорте, неприятно поразила жилищная теснота, некультурность, отсутствие элементарных удобств. Не слишком привлекательной показалась и политическая атмосфера маленькой страны, в которой опьянение неожиданно свалившейся на голову государственностью порождало необузданный шовинизм. Многие профессора нового университета не скрывали своего недовольства по поводу учреждения кафедры еврейской истории. С. Дубнов стоял перед трудной дилеммой: он считал себя обязанным чем-нибудь отблагодарить страну, которая дала ему новое гражданство; с другой стороны - условия жизни в литовской столице казались мало подходящими для осуществления широких научно-литературных планов. Письма той эпохи отражают мучившие писателя сомнения. "Думал было - пишет он в середине мая 1922 г. собрату по исторической работе И. М. Чериковеру - поселиться в Берлине ради издания моих книг - главнейшей цели моего "исхода", но пока меня задерживает в Ковне еврейская кафедра на литовском университете".