Ты здесь не чужой - Адам Хэзлетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Здесь нельзя оставаться, — говорит Грэйм, глядя, как я швыряю свои ботинки через всю комнату.
Он безутешен. Возбудился на минутку и снова сник. Я себе такого позволить не могу: в балтиморской квартире ждет уведомление о выселении, квитанции повторных счетов, а запах…
— Мы же только начали! — торопливо напоминаю я.
Грэйм опускается в кресло подальше от меня. Он склоняет голову — молится, должно быть, чтобы все по волшебству переменилось, когда он поднимет глаза. Бывало, в детстве он приносил мне в кабинет подарки, как только я соберусь в дорогу, просил не уезжать. Брал с полки какую-нибудь книгу и заворачивал в сохранившуюся с Рождества упаковку.
На тумбочке у кровати дожидается телефон. Набираю номер портье;
— Гуверовский люкс. Дайте телефон агентства знакомств, нужен молодой человек, интеллигентный, привлекательный…
Грэйм вырывает трубку у меня из рук.
— В чем дело? — спрашиваю я. Его мать всегда советовала задавать ребенку побольше вопросов. — Каково быть голубым, Грэйм? Почему ты никогда не делился со мной?
Он тупо смотрит на меня.
— Ну что? Что такое? — спрашиваю я.
— И ты смеешь меня спрашивать — после стольких лет?
— Я хочу тебя понять. Ты влюблен в своего Эрика?
— Я думал, ты давно умер! Ты хоть можешь себе это представить? Я думал, мой отец умер. Четыре года ты не звонил, а я боялся выяснять, боялся поехать в Балтимор и узнать, что тебя уже нет. Я впал в детство, я хотел верить, что у тебя была причина исчезнуть. Четыре года, папа, а теперь ты возник из ниоткуда и хочешь знать, каково быть голубым?
Я ринулся к холодильнику: там среди прочего имелась бутылка вполне приличного «шардоннэ». Штопор нашелся возле умывальника. Я разлил вино, Грэйм отмахивался, но я все-таки поставил бокал возле его руки. — Право, Грэйм. Эта телефонная компания в Балтиморе — гиена на гиене.
Мальчик заплакал. Он кажется таким юным, когда плачет, словно там, на дорожке у старого дома, когда я учил его под вечер кататься на велосипеде, на влажные щеки и слипшиеся ресницы ложится пыль — потом все смоется теплой водой в ванне, — и сумерки сгущаются над полем, и мы вместе прислушиваемся, как его мать на кухне открывает кран, бормочет радио, тихий вечер за городом, и мой сын переживает все так же, как я, настроен на ту же волну.
— Видишь ли, Грэйм, они все время драли с меня лишку, а когда тебе отключают номер, легче перейти посуху Черное море, чем снова добиться подключения, но через пару недель, когда мы запустим этот проект с велосипедами, все будет позади, и мы все вместе, и ты, и Линда, и Эрни, и я, поедем в Лондон, остановимся в «Конноте», я покажу тебе Риджентс-парк, там мы с твоей мамой катались на лодке в пору медового месяца вокруг маленького островка, на котором собираются утки, вообще-то грязноватое местечко, и не подумаешь, что утки способны так напакостить, на воде они само изящество, а вот поди ж ты… — Внезапно я утрачиваю веру в свои слова, будто со стороны слышу, как разносится по комнате мой голос, сухой и бесплотный, сбился с мысли, а перед глазами так и стоит задний дворик, где Грэйм играл с друзьями в тени лиловой сирени и яблони, чьи узловатые ветви поддерживали прутья шалаша — я с радостью выстроил ему целый форт, ведь у меня в детстве ничего подобного не было. В ту пору Грэйм понимал меня даже в часы пронзительного откровения, когда его мать и сестра пугались всего, что казалось им чуждым, он садился на стул в осевшем набок сарае и следил, как я, прислонив доску к бамперу разбитого «студебеккера», черчу мелом диаграммы, создавая целый мир потенциальных объектов: транспорт, движимый энергией солнца, дома-модули, наша эпоха, профильтрованная через созданную ею технику, — а вечером, распластавшись на полу детской, еще неумелыми руками пытался воспроизвести мой чертеж.
И вновь я вижу эти руки, сейчас они уперлись в бедра, ногти обкусаны, заусенцы. Я не умею прощаться. В деревушке Сен-Север незнакомая старуха всю ночь сидела над моим умиравшим другом. На рассвете я поцеловал его холодный лоб и двинулся дальше.
Там, во дворе старого дома все еще шепчут на ветру ветви разросшейся яблони.
— Грэйм!
— Хочешь знать, каково это? — переспрашивает он. — Хорошо, скажу. Это значит: жить в страхе, что однажды он покинет меня. Знаешь, откуда этот страх? Не в том дело, что я голубой, а в том, почему мама оставила тебя. Я тебе уже сказал: не будь ты эгоистом, ты бы принимал таблетки. По себе знаю. Я-то их принимаю. Слышишь, папа? Мне это передалось тоже. Я не хочу, чтобы Эрик однажды отыскал меня, как мама отыскала тебя: посреди ночи, на парковке, в одной пижаме, увлеченным беседой с каким-то чужаком. Я не хочу, чтобы он вынимал меня из петли. Да, у меня тоже искры с кончиков пальцев сыпались, я сжигал все на своем пути, сплошной прогресс, жизнь была прекрасна, невыносимо прекрасна. А потом наступал спад, и я расческу не мог до головы донести. Зато теперь я принимаю таблетки, и мне удается избежать банкротства и не хочется покончить с собой. Принимаю таблетки ради Эрика. Вот и все.
— А как же огонь, Грэйм? Священное пламя?
Какая печаль в его глазах! Ее довольно, чтобы умертвить нас обоих.
— Помнишь, как я чертил в сарае, а ты сидел рядом?
Он кивает, слезы струятся по его щекам.
— Позволь тебе кое-что показать, — предлагаю я. На другом конце комнаты в ящике стола нашелся фломастер. Все обретает смысл: Грэйм видит то же, что вижу я, так было всегда. Может, это еще не конец. Я снимаю со стены картину, кладу ее на пол. На желтых обоях черчу дверь — в натуральную величину, семь футов на три с половиной.
— Видишь, Грэйм, здесь четыре ручки. Соединительные линии между ними образуют крест. Каждая ручка соединена с цепочкой шестеренок внутри самой двери, а еще тут четыре ряда петель, по каждой стороне, но они крепятся только к двери, а не к дверной раме. — Я намечаю петли. Грэйм плачет. — Нажимая на ручку, люди будут открывать дверь в любом направлении, в каком пожелают — вправо, влево, на уровне пола или над головой. Ручка поворачивается и задействует петли внутри двери. Можно будет открывать дверь возле окна так, чтобы не заслонять восход или закат, проносить мебель внутрь или наружу из помещения над головой, не оцарапав, а если захочется посмотреть на небо, можно приоткрыть щелочку наверху. — Рядом на стене я черчу схемы — дверь в разных положениях, — пока кончик фломастера не начинает скрипеть. — Дарю тебе мою дверь. Жаль, не настоящая. Но ты можешь представить себе, как это будет интересно: каждый раз решать, каким путем войти или выйти. Начнут складываться новые привычки, даже семейные традиции.
— Я искал отца!
— Не говори так, Грэйм!
— Но это правда.
Вернувшись к столу, опустившись возле него на колени, я набрасываю записку. Фломастер почти исписан, он едва выводит буквы. Потому пишу долго.
* Хотя некоторые могут обвинить меня в недостатке внимания, я всегда следовал совету, который давал также своим детям: не доводите до конца то, что вызывает у вас скуку. К несчастью, некоторые из моих детей весьма утомляли меня. К Грэйму это не относится. Пожалуйста, уверьте его в этом. Только он один и был мне дорог.
— Грэйм, — окликаю я мальчика несколько минут спустя и подхожу к нему с этим листком в руках, чтобы открыть ему истину.
Он лежит на постели. Подойдя вплотную, я вижу, что он уснул. Устал от слез. Кожа вокруг сомкнутых век припухла и покраснела, из уголка рта тянется слюнка. Я вытираю ее подушечкой большого пальца. Обеими руками обхватив тонкий овал его лица, целую сына в лоб.
Я снимаю покрывало с другой кровати и накрываю его, подоткнул ему под плечи, подтягиваю поближе к подбородку. Теперь он дышит ровно, спокойно. Записку я складываю и оставляю возле его локтя. Приглаживаю растрепанные волосы и выключаю свет. Мне пора.
Мальчику удобно, он глубоко уснул, и я выхожу в коридор, прихватив с собой бокал вина. С каждым шагом я чувствую тяжесть своего тела, сказывается усталость. Прислонившись к стене, жду лифта. Двери открываются, и я вхожу.
Спускаясь в стеклянной клетке, я вижу оранжевые шары над бульварами Сайта-Моники и до самого пляжа, где колышутся тенистые пальмы. Яркое освещение американских городов всегда служило мне лишним поводом для оптимизма, неиссякаемого доверия к жизни. На том и держимся. Сверкающий огнями пирс уходит в темный вакуум океана, словно горящий корабль в ночи.
Добрый доктор
На подъездной дорожке Фрэнк увидел скелет «шеви-нова»: в траве по самые окна, брошен ржаветь на заднем дворе, точно подбитый в бою танк. Бурый газон усеян игрушечными пистолетами и солдатиками, некогда яркая пластмасса давно потускнела. Стандартный белый домишко пятидесятых годов осел на один бок, трубу перекосило. Слева — полуразрушенный сарай. На стене зеленой краской из баллончика выведена надпись: «Девчонкам вход воспрещен». Видимо, строение в какой-то момент надоело своему хозяину и достал ось детям.