Прохладное небо осени - Валерия Перуанская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если попытаться сейчас восстановить тогдашние мысли, то – приблизительно – это было одновременно неверие (не может быть! другие – да, возможно, мало ли что, но дядя Тима?!) и сомнение (он же и верно так часто ездил за границу!). Было бы стыдно вспоминать, если бы в ту пору Инесса была единственной в своем роде. Она хотя бы позволяла себе сомневаться, а большинство? Люди постарше и поумней?..
Мама, беспомощно, как ребенок, всхлипнув, сказала в Инессино плечо: «Он накануне вернулся из Германии...» – и опять долго не могла говорить. «Тетя Юзя...» Вот тогда тетя Юзя от потрясения потеряла голос – глубокое и теплое меццо-сопрано.
Инесса слушала все это, преисполненная сочувствием к доброму, жизнерадостному Тимофею Федоровичу, к тете Юзе, к Артему, но до конца поверить, до сердца донести, сколько бы ни старалась, никак не могла. Не удавалось приблизить к себе отдаленное все-таки от нее лично, чужое отчасти горе. Не отдавая себе отчета в том, что делает, поинтересовалась: «Мы поедем сегодня на дачу? Вы с папой там?» Ну, была дурой, что теперь поделаешь? Мама странно, затравленно на нее посмотрела: «Нет, не поедем. Дачи больше нет». – «И у нас?» – испугалась наконец по-настоящему Инесса. «И у нас. Папа ушел с работы... Он уехал». – «Куда? Не мог меня дождаться?» – обиделась, помнится. «Что ты, Инночка! Не мог! Чем скорее, тем лучше, понимаешь?» – похоже было, что и мама до этого не своим умом дошла. Она же была такая наивная, домашняя, отцом набалованная. От мало-мальски серьезных дел он любовно ее ограждал. «Где он?» – «Далеко, Инночка. На Севере. Один давний сослуживец помог устроиться. – Она немного оживилась: – Зато удалось получить бронь на квартиру». Инесса испытала желанное облегчение: папа на Севере, жив, здоров, на квартиру бронь, ничего страшного с ними не стряслось. Наступавшую было беду как рукой от себя отодвинула. Лишь позже сообразила, что отцу повезло укрыться от опасности лишь потому, что помог старый, не трусливого десятка, товарищ...
Без папы им стало плохо и безденежно – денег он присылал мало, не начальником на Печоре работал – или совсем маленьким начальником. А потом и вовсе перестал присылать – внезапно открылся туберкулез, угодил надолго в больницу. Инесса впервые услышала и узнала значение слова «пневмоторакс». В войну они его потеряли (и он их), не знали, что друг о друге думать...
И все же в те предвоенные годы у Инессы оставалась своя молодая жизнь – школа, комсомол, друзья. Они ограждали, защищали от мира взрослых с его проблемами и заботами, и слезы матери, частые и тяжелые слезы, порой сердили Инессу. Они вносили разлад в ее вполне сносную, все еще детскую жизнь, зачем-то осложняли ее. Маму было жалко, маме, наверно, надо было помочь. А как? И вообще к чему они, эти слезы!.. Нет, это не было жестокостью. Это было всего лишь невозможностью понять. Это теперь она знает, что они часто рядом – непонимание и жестокость.
...Теперь, спустя почти тридцать лет, трудно было бы и вспомнить прежнюю тетю Юзю, если бы не большой портрет над тахтой, окантованный, под стеклом. Если что и осталось – так осанка, походка, то, как держит крашенную под блондинку голову; по стати в ней и сейчас можно угадать бывшую актрису.
На руках тетя Юзя держала Кузьку, пушистого сибиряка: Кузька был не только красив, но обладал не кошачьим умом, если верить утверждению, что кошки глупы, и яркой кошачьей индивидуальнотью. Это был честный, чистоплотный и благородный кот, но тоже жил в квартире как бы без соседки.
Инессу заметили, когда пение кончилось и диктор на весь дом начал рассказывать содержание следующего акта. Кузька грациозно спрыгнул на пол и гостеприимно потерся об Инессину ногу.
– Ты видела что-нибудь подобное? – не поздоровавшись, как будто Инесса давно уже пришла, сказала тетя Юзя. – Вместо того чтобы выбросить на помойку это старье, вечно лежит под ним и собирает пыль. – Она скорее делала вид, что возмущается, потому что ни у кого не хватило бы сил возмущаться годами.
– Старье! – тоже не сердясь, а как бы разыгрывая хорошо известную и не раз игранную сцену, запротестовал Михаил Степанович. – Как тебе нравится, Инночка, – старье! Да разве можно сравнить этот аппарат с какой-нибудь «Окой»?
– Ну, конечно! «Ока» работает, а этот вечно...
– О Боже, эти женщины. Консерваторы, – сказал Михаил Степанович. – Ничего же не случилось. Контакт. Не добраться только туда никак... – Он собрался было снова полезть за холодильник, тетя Юзя напомнила:
– К тебе дочь пришла.
– Да, да, да. – Михаил Степанович, похоже, даже обрадовался, что можно отложить работу, которая никак не ладилась: терпения на такую работу ему никогда не хватало надолго. – Будем ужинать. Юзенька пирог спекла.
– Пирог тебе будет только после того, как ты переоденешь эти ужасные штаны, – сурово сказала тетя Юзя.
Михаил Степанович потер ладонями по бедрам, ягодицам, объявил поспешно:
– Вот и чисто все.
– Миша! – только и сказала тетя Юзя.
Вздохнув, отец отправился переодеваться. В свою бывшую холостяцкую светелку, где тетя Юзя, не сразу смирившись, разрешила ему держать заваленный радиодеталями, какими-то железками, болтами, проводами стол. Отстоял Михаил Степанович и неприкосновенность тахты с брошенным на нее пледом и подушкой. Помимо классической оперы и некоторых балетов (впрочем, признавались еще Прокофьев, Хачатурян и Глиэр, а также «Ленинградская симфония» Шостаковича), у Михаила Степановича были две страсти: эта тахта (где под рукой шкала радиоприемника, а в головах, на столе, «Неделя», «Вечерняя Москва», справочник одна тысяча двадцать то ли седьмого, то ли девятого года «Театральный Ленинград») и бытовая электро- и радиотехника; в комиссионном радиомагазине отец был своим человеком, покупал по дешевке разное барахло, неделями ремонтировал – паял, вытачивал, сверлил, – вдыхал жизнь в старые магнитофоны, приемники, телевизоры; в том же комиссионном одни продавал – починенные, они недолго сохраняли для него привлекательность, – другие покупал и опять – паял, вытачивал, сверлил...
У тети Юзи иначе: там все сияет и блестит. Каждая вещь лежит аккуратно на месте; тесноватая от старинной громоздкой мебели, комната являет собой образец интерьера гостиной начала века – лишь кровать красного дерева нарушает стиль. Отдельной спальни у тети Юзи давно нет, кровать одна от нее и сохранилась.
Стол уже накрыт – накрахмаленная скатерть, тарелки из сервиза, хрустальные подставки для вилок и ножей. У тети Юзи всегда так, будто торжественный прием. С этим приходится мириться уже отцу: покорно надевает к столу верхнюю рубашку и даже галстук повязывает.
– А что Андрея и Катю не захватили? – спрашивает он, появляясь на пороге в чистых штанах и белой сорочке.
– Некогда им все.
Кате и правда некогда – свои дела и интересы у нее. Что до Андрея, то, когда утром Инесса предложила ему поехать вместе на Ново-Песчаную, он буркнул:
– Что мне там делать? Езжай одна.
Андрей был что-то не в духе, а когда он бывал не в духе, у него возникала к тестю «классовая», как смеялась Инесса, вражда: не мог ему простить времени, когда тот разъезжал на «паккардах» и «бьюиках», а он, Андрей, в стужу и распутицу на своих двоих бегал в поселок за пять километров, где имелась школа-десятилетка, учил уроки при керосиновой лампе и слов даже таких не слыхал – «паккард», «бьюик». «Кыс-кыс-кыс, Кузенька», – передразнил он тетю Юзю, показав свое презрение к людям, которые сюсюкают с кошками. Инесса смолчала, не стала настаивать: вообще-то он относился и к тете Юзе и к отцу терпимо, в другое время помнил не только о «паккардах», но и о том, что тесть был инженером-автомобилистом, «паккарды» и «доджи» были его специальностью, пока не появилось отечественное автомобилестроение. Тогда Андрей не только об этом вспоминал, но и о гражданской войне, на которой Инессин отец был боевым командиром и сражался против Колчака.
– Значит, в Ленинград едешь? – сказал Михаил Степанович, усаживаясь за стол. – Юзенька, сколько лет мы с тобой не были в Ленинграде? – Вопрос был риторический и ответа не требовал. Все давно подсчитано, потому что от того года, когда они – каждый из них – последний раз были в Ленинграде, жизнь их вела новый отсчет времени. Вопрос прозвучал скорее отвлеченно-мечтательно; сладостное воспоминание сродни, наверно, сладостной мечте: и то и другое доставляет одинаковую приятность и одинаково призрачно, нереально. Реально только настоящее.
Тетя Юзя сказала:
– Кыс, кыс, Кузька, иди сюда, – и бросила коту кусочек колбасы.
Она не желала вспоминать. Ни сладостно, ни горестно. Слишком уж большие потери понесла, чтоб иметь желание, вспоминать о них к любому случаю.
– И Лилю Давидович увидишь? – спросил тогда, не дождавшись ответа, Михаил Степанович Инессу. – Она все там же, угол Гоголя и Гороховой, живет?