Опыт интеллектуальной любви - Роман Савов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она пошутила: быть может, я хочу ее утопить?
Человеческие страхи порой так фантастичны!
Мы вышли на какую-то безлюдную улицу, где я позволил себе погладить ее по спине — чуть ниже талии. Она замерла. А потом, когда мы вышли к какой-то стройплощадке, я остановился и поцеловал ее, удивившись тому, как жадно она на меня набросилась: слишком мало времени прошло, чтобы можно было так предаваться страсти, и мне виделся в этом соблазн.
Я повел ее куда-нибудь, где нет людей, увлекая за талию, а она послушно шла следом, подчиняясь по-женски.
Когда вышли к кремлю, там, где лес, где пристань, где плиты и зелень, я убедился, что трава высока, как человек, что лето овладело природой.
Броском я положил ее на землю. Она настолько удивилась моему поступку, что полностью утратила волю. Я обнажил ее, стянув блузку к животу, извлекая драгоценные перси из лифчика, целуя их.
Утолив первый голод, я задрал джинсовую юбку, короткую, как у путаны, сдвинул трусики в одну сторону, чем извлек из ее уст сладострастный стон.
Мужик вышел из-за поворота, причем я с удивлением обнаружил, что не устыдился, а ощутил какой-то душевный импульс, вроде внутреннего хохота, вспомнив одновременно Мартынову, зашедшую в комнату Эльвиру, мартыновский смех.
Я поднял Настю, взял ее за руку и устремился назад, к развилке, потом к лесу, где неоднократно проводил студенческие годы, когда не было лекций, где спал на плаще, хотя была осень, и уже холодало. Здесь, в тени дерев, она сняла с себя одежду — нижнюю ее половину…
Мы вышли через кремль в город.
Мы были по ту сторону добра и зла.
Я рассказывал ей о Мартыновой, не переставая удивляться тому, насколько далеко ушло прошлое. В свете настоящего Мартынова казалась глупой. Я запрашивал подтверждения у Насти, и она подтверждала, потому что не любила женщин, хотя и любила с ними спать.
Мы сидели на остановке, прижавшись друг к другу.
Я почти поддался ее предложению пойти ночевать к ней. Она утверждала, что родители ничего не услышат, а утром я уйду незамеченным. Но безумие еще не проникло в мою душу — я отказался.
У меня почти нет денег. Звоню на последний рубль.
— Ты почему не в деревне?
— Я опоздал на поезд. Приезжай ко мне, если сможешь. Сможешь? Записывай адрес.
— Я помню.
Она готова сорваться с места и стремглав лететь ко мне.
Она не приедет, но я не расстраиваюсь, начиная спокойно наслаждаться теплотой великолепного, но бездарно прошедшего дня, который обманул все ожидания.
В постели, прохладной и уютной, нам было хорошо. Мы мало говорили. О чем можно говорить в постели после соития?
Я не знал, как нам следует попрощаться. Я был благодарен ей за деликатность, а она умела быть деликатной. Благодарен за вечер, за ночь, за ванну, которая тяготила меня вчера, но о которой я вспоминал с тоскою теперь: моя вечная участь нелюбви к настоящему, пристрастие к уходящему, когда оно становится прошлым.
Я дошел до поворота и посмотрел ей вслед. Мне защемило сердце.
Я хватаясь за нее, как за единственно реальный объект в этом субъективном лабиринте лжи.
Я вынужден блуждать в лабиринтах памяти и личностей, которыми являлся, пытаясь найти зеркало, правильно отражающее прошлое, но никогда не найти его: Минотавр сожрет личность, и нет Ариадны, как бы ни ухитрялся я создавать узлы.
Жизнь условно дробится на возрасты, а те, в свою очередь — на периоды и т. д., но миллионы раз призваны мы рождаться и умирать, проклятые Фениксы.
Лес был девственным. Слышались странные шорохи. Бегали какие-то звери, может быть, белки, летали мыши. У реки было тихо, красиво и торжественно. Горели костры.
Я предложил искупаться, но Настя отказалась. Мы сидели на траве, обнявшись, и разговаривали.
Мы тихо вошли попить чая. Я рассматривал ее спокойное детское лицо, думая, насколько сильно привязался к этой женщине.
Мне хотелось спать, а Саня все говорил и говорил, причем, громко и матом, так что неудобно было перед родителями, которые спали в соседней комнате и могли все слышать. Несколько раз я предлагал заснуть, но он начинал сызнова. Я был первый, кто слушал его с интересом. Как бы мне хотелось, чтобы этот интерес был вызван не только Ириной, но и самим Саньком.
О чем бы я ни думал в ту ночь, я думал о времени, в руках которого — мы марионетки, не помнящие ничего, не помнящие даже себя, какими мы были в прошлом.
Ее мораль состояла из постулатов: постулат веры, постулат воли, постулат необходимости. Например, мой поступок по отношению к Секундову она рассматривала как постулат необходимости.
Настя считала, что мир грязен, но должен быть уголок, где тебя ждут несколько человек, не знающих о том, чем ты занимаешься, любящих тебя таким, каким ты им кажешься. Вот для этих-то людей и стоит действовать против других по постулату зла. К этим людям относились ее родители, сестра, бабушка, крестная и Ромка. Волею судеб к ним стал относиться и я.
Ее мораль была мне небезразлична, потому что, исходя из постулата зла, она могла работать проституткой, не испытывая угрызений совести, обманывая людей из круга своего доверия только потому, что они не должны соприкасаться с мерзостью, в которой она живет только ради них.
Я готов был простить ей все, но при одном условии — она должна была полностью объяснять мне мотивацию, хотелось убедиться, что мое предположение о ее практической морали соответствует истине.
Настя — хамелеон. Идеальная маскировка под окружающие условия, маскировка, лишенная моральных ориентиров, необходимая только для максимально успешного выживания.
Наверно, мои интеллектуальные выкладки о морали были чужды ей, мастеру мимикрии, у которой эти механизмы регулировались не интеллектом, а инстинктом. То, что она делала, могла делать только женщина, ибо только женщина может совершенно отбрасывать интеллект в ситуациях, где он может помешать.
А я просчитывал ее мотивацию, все больше поражаясь глубине евангельских слов: "Когда говорит… ложь, говорит свое, ибо он лжец и отец лжи".
Я тоскую по Насте. Как здорово было бы любить ее!
Погода испортилась внезапно: зарядили дожди, как-то сразу похолодало, и "бабье лето" мгновенно превратилось в унылую осень.
В ее лжи необходимо должны были иметься элементы реальных происшествий, ибо крайне трудно придумывать что-то действительно новое.
Меня охватывала ярость, когда я думал, что же может стоять за ее ложью.
Два дня я лежал в постели, ожидая смерти. Я ничего не ел, не пил, бредил,
Через два дня приехала она, чтобы подарить книгу Сэлинджера с посвящением: "Найди в этой книге легенду о выборе скакуна и прочти те строки, что я подчеркнула. Ведь только благодаря тому, что в тебе живет такой же Гао, мы вместе…
P.S.: Пожалуйста, утоли моя печали…"
"Гао проникает в строение духа. Постигая сущность, он забывает несущественные черты; прозревая внутренние достоинства, он теряет представление о внешнем. Он умеет видеть то, что нужно видеть, и не замечать ненужного. Он смотрит туда, куда следует смотреть, и пренебрегает тем, на что смотреть не стоит".
Выпив чаю и препоясавшись, как пророк, я стал делать логику.
В ноябре я любил ее.
Утратив тайное знание, я вынужден подменить его суррогатом, коим и является интеллект. Я (и никто) не может создать отражение подлинной любви (для этого пришлось бы жеребца называть кобылой, а грешницу святой, и это было бы правдой, правдой любви), но я должен создать отражение любви, для этого вынужден переводить все сущее на язык интеллекта, у меня нет другого выхода. "Правдивый свет мне заменила тьма, И ложь меня объяла, как чума".
С Секундовым я встретился на Театральной. Как будто ничего не было, но только он был совсем чужим человеком. Я не знал его, и мне не хотелось его знать.
Несмотря на перемены, традиции оставались сильны. По дороге он сказал, что видел Жеребко. Он отдал ей фотографии, те еще, давние. В тот день Жеребко была в мексиканском пончо. Ее улыбка, вся она, как символ элитарной недоступности…
Может быть, напрасно я тратил столько времени, может быть, она уже завтра может стать моей?
Серж присмотрел сборник Мандельштама, а я увидел Камоэнса. "Воспоминанья горькие, вы вновь врываетесь в мой опустелый дом…"
Она ждала меня. Мы закрылись в кабинете массажиста — ее маленькой комнатушке. Настя была какой-то липко-сладкой, будто леденец, тягучей и потной.
Я провожал ее домой, а она говорила о Жеребко с горечью: "Неужели она красивее меня?"
Как обычно, я ни о чем не жалел.
Мне не терпелось закончить все как можно быстрее, но Ирина назначила встречу через несколько дней. В пятницу.
Я купил шоколад "Вдохновение", который так любил в детстве.
Все нити ото всех времен соединились сейчас, давая странное чувство власти над будущим: я обонял запах улицы, мороза, ветра, но и запах детского сада, яслей, школы, дома на Мичурина и дома на Шлаковом. Я будто шел не на встречу с Ириной, а навстречу с абсолютным знанием, я собирал воедино разорванные нити дней.