Советские поэты, павшие на Великой Отечественной войне - Александр Артёмов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они, конечно же, были романтиками, влюбленными в солнце, землю, земные радости. Юношеская мечта порой уносила куда-то в неизведанные края, манила удивительными приключениями, звала на дальние моря. И тогда рождалась «Бригантина», озорная и чуть грустная песня Павла Когана во славу странствий, смелости и риска, отвергающая комнатный уют и унылые комнатные разговоры. Но бригантина неизменно возвращалась к земным берегам. Мечта опускалась на землю. И не мельчала, не погружалась в уныние.
Сознание преемственности, революционная неудовлетворенность, постоянная жажда практических действий предохраняли и от ухода в заоблачные дали и от спокойного самодовольства.
Мирза Геловани в стихотворении, посвященном Ленину, говорит о силе, какую ему дает революция, вечно хранимый образ вождя:
И снова жизнь моя полна надежды,Усталость — прочь, и я готов опятьОсуществлять задуманное прежде,Не соглашаться, пробовать, дерзать.
Молодая поэзия отличалась неукротимой действенностью, духовной активностью. «Больше всего следует бояться безразличия, равнодушия, апатии», — писал Кубанев в одном из писем. «Самое страшное в мире — это быть успокоенным», — восклицал Михаил Кульчицкий.
В послевоенные годы приобрело известность стихотворение Павла Когана «Гроза», давшее название посмертному сборнику поэта. Столько написано стихов о грозе! Можно ли тут увидеть, сказать что-то заново, по-своему, не скатиться на привычный ряд образов и ассоциаций? Тем более, что восемнадцатилетний автор еще только начинал, еще только пробовал свои силы в поэзии. Но перечитайте стихотворение, и вы увидите: гроза у Когана не похожа на примелькавшиеся поэтические грозы. Целеустремленно и страстно отобранные приметы раздвигают рамки привычного символа. Они нагнетаются с нарастающим напряжением. Поэту по душе сокрушающая сила ветра и воды, стремительность и крутизна. Нет, гроза не должна уходить. А если она и уйдет, то туда, «где девушка живет моя». От этой неожиданно трогательной строки веет разрядкой, успокоенностью. А упавший выводок галчат — как бы осуждение пронесшегося вихря. Можно было бы радоваться воцарившейся тишине… Но стих неожиданно резко ломается, обнажая свой истинный смысл. Тишина не нужна, в ней — равнодушие. Подобно заклятию звучат венчающие стихотворение строки. Угол, нарисованный вначале, — антипод овала, олицетворяющего жизненную обтекаемость, умиротворенное безразличие:
Я с детства не любил овал,Я с детства угол рисовал!
Было бы бестактностью по отношению к памяти молодых стихотворцев, боявшихся, как бы их посмертно не «прикрасили и припудрили», приписывать им неодержанные победы, не видеть следы литературных влияний, ученической подчас еще зависимости от своих наставников. Не требуется большой проницательности, дабы обнаружить строки и рифмы, навеянные Маяковским, Тихоновым, Багрицким, Асеевым, Сельвинским, Пастернаком. Молодые поэты ненавидели любую ложь, в том числе и благостно возвеличивающую за гробовой доской; они мечтали остаться в памяти такими, какими были, — с корявыми, порой торопливыми строчками, с не всегда додуманными до конца мыслями, с не доведенными до точки спорами, со своими увлечениями и заблуждениями, со всем своим нехрестоматийным обликом.
Нет оснований преувеличивать заслуги рано погибших молодых поэтов перед отечественной литературой, утверждать, что все написанное ими совершенно, что именно в них время обрело лучших своих выразителей. Еще опрометчивей было бы считать, что молодые составляли некую автономию внутри предвоенной литеру туры, что они видели и понимали нечто недоступное другим. Молодые поэты разделяли и настроения, и устремления, и заблуждения своего времени. Но нельзя не сказать об их отношении к существовавшему в искусстве тех лет довольно заметному направлению, в котором преобладало не отягощенное мыслями бодрячество, казенно-лозунговый оптимизм, чувства не столько глубокие, сколько показные. Это направление, отражавшее влияние культа личности, к счастью, слабо задело лишь становившихся на ноги поэтов, по крайней мере наиболее талантливых из них. Они поняли, скорее даже почувствовали, несоответствие подобного искусства своему сложному времени. Помогли хороший вкус, внутренняя культура, а главное — сознание сопричастности наиболее здоровым и плодотворным тенденциям советской литературы. На гладкие, облегченные строки хотелось ответить резким, режущим слух словом, размашистым оборотом, неотесанным прозаизмом, хотелось, по признанию М. Кульчицкого, чтобы свистели «наших стихов угластые кастеты».
Им не дано было разобраться во всех сложностях и трудностях своего времени, понять причины и корни иных противоречивых и мрачных явлений, огульной подозрительности, жертвой которой нередко оказывались их близкие. Но наиболее глубокие и серьезные из них о многом тревожно задумывались, искали ответы на трудные вопросы и в некоторых своих произведениях (скажем, «Монолог» и роман в стихах П. Когана) касались острейших проблем тех лет.
Да и с дурными нравами, которые под воздействием культа личности насаждались в редакционно-издательской практике, они не желали мириться. Случалось, некоторые из них предпочитали не публиковаться, чем пасовать перед редакторским произволом. В одном из писем к родным М. Кульчицкий рассказывает, что в «Московском комсомольце» напечатали его стихи о Маяковском: «Но выбросили лучшую строфу и исковеркали две строчки. Сейчас меня мучает: продолжать ли работу над поэзией — или начать халтурить: легче и выгодней! Я (это больной вопрос всех моих друзей) железно решил, что это — последняя моя уступка сегодняшним поэтическим нравам». С сознанием собственного достоинства, с верой в свои силы Кульчицкий добавляет: «Мы сумеем войти в литературу — и поэтами, а не халтурщиками».
Недругами были не только халтурщики, но и всевозможные снобы, эстеты. Предстояло вести борьбу на два фронта, сохраняя свое лицо, отстаивая свои боевые принципы. В другом письме родным, относящемся также к апрелю 1940 года, Кульчицкий пишет: «Решали разную мелочь, вроде дисциплины этической и начала кампании против халтурщиков и эстетов. Лозунг: кастетом по эстетам»[2].
За образец в своем поведении и творчестве поэтическая молодежь брала Маяковского. И этот пример предостерегал от многих ошибок и оплошностей. О Маяковском писал едва ли не каждый из молодых. Его имя мы встречаем в письмах М. Кульчицкого, ему посвящено большое стихотворение В. Кубанева.
У них было настойчивое стремление прорваться стихом в завтра, стать необходимым людям грядущего, найти с ними общий язык. Обостренно чувствующие свое время, они старались заглянуть за линию горизонта. И если умели различить не все, то одно разглядели ясно — войну, одно услышали отчетливо: «военный год стучится в двери». Когда поезд еще не виден, его приближение предвещает напряженно-глуховатый звон рельсов. Надо только приложить к ним ухо. Вот так чутко и настороженно вслушивались молодые в свое время, улавливая издалека доносящийся топот солдатского сапога войны. Они выросли, сформировались в предощущении боев, подвигов, походов. Это предощущение вошло во многие стихи, порой даже в самые мирные, далекие от военной темы. Вошло настолько органично, что иной раз и не знаешь, к разряду каких его отнести — «мирных» или «военных». И сами они не признавали такого деления.
Война стала рубежом, который отделил начинающих поэтов 40-х годов от последующих поколений.
Отступили споры, сомнения, скоротечные тревоги. Все накопленное, освоенное, пережитое — лишь преддверие грядущего, лишь подготовка к подвигу…
Погибший в 1942 году Павел Коган еще до войны, в ту пору, когда газеты пестрели сообщениями о «добрососедских отношениях с Германией», предвидел подвиг победителей Берлина, могилы на Шпрее. Он вспоминал московские праздники, допотопные грузовики, что возили детвору по нарядно разукрашенным улицам, вспоминал своих приятелей в старых пиджаках, в валенках, оставшихся с довоенных (до первой мировой войны) времен и думал о смертельных боях на Шпрее, думал и верил:
Мальчики моей порукиСквозь расстояния и изморозьПротянут худенькие рукиЛюдям коммунизма.
Ветер далеких походов уже долетал до тесных институтских коридоров, где спорили и читали свои стихи молодые поэты.
Вот и мы дожили,Вот и мы получаем весточкиВ изжеванных конвертах с треугольными штемпелями.
Это писал Павел Коган в письме другу детства Жоре Лепскому, служившему в одном из гарнизонов Западной Украины, Жоре Лепскому — автору музыки к «Бригантине». Стихотворение так и называлось «Письмо». В нем были хорошо теперь известные строчки о поколении «лобастых мальчиков невиданной революции», чеканная биография поколения.