Русские вопреки Путину - Константин Крылов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Этим обычно объясняется тот странноватый на первый взгляд факт, что «в национальные лидеры» идут обычно самые «ассимилированные». Так, независимости Индии добились индусы, учившиеся в Оксфорде и Кембридже, «почти англичане». Первые теоретики «чешского возрождения» лучше говорили по-немецки, чем по-чешски, а идеологи алжирского движения за независимость предпочитали излагать свои воззрения на прекрасном французском языке. Так что не следует удивляться, что русские славянофилы, воспитанные на немецкой и французской литературе, имели самые теоретические представления о «добром русском народе».)
4. Идеологи просвещают народ относительно его чаяний и ценностей, сообщая ему учение о самом себе.
5. Далее следует борьба за «возрождение», обретение независимости и прочих благ, и в конце – счастливое возвращение в Золотой век, но с прибытком: нация обрела самосознание и больше не позволит себя так просто объегорить [66] .
Здесь мифы кончаются, и начинаются несовпадения националистической теории и националистической практики. Особенно резко это проявляется в трех моментах: с соответствием исторической правды национальному мифу (проблема «исторической достоверности»), с определением границ нации («проблема идентичности») и с формой желаемого национального удовлетворения (она же «национальная идея»). Нетрудно видеть, что эти три проблемы аккуратно охватывают прошлое, настоящее и будущее нации.
Начнем с последнего. Известно, что одним из популярных вариантов национального самоутверждения является создание собственного независимого государства. Однако он далеко не единственный: не менее часто национальное чувство присваивает своей нации право распоряжаться судьбой других наций – или империалистически, или в форме завоевания привилегированного положения для данной нации в одном, а то и в нескольких, государствах (типический случай – «национализм диаспор» или близких к ним по положению национальных меньшинств). Иной раз ярко выраженный национализм спокойно относится к формам политического бытия. Не предполагающим суверенитета – таким, например, как пребывание в составе большой многонациональной империи [67] или добровольное подчинение признанным мировым лидерам [68] .
Наконец, существуют нигилистический национализм, ищущий самоутверждения не столько в построении чего бы то ни было «своего», сколько в разрушении «чужого» [69] . К тому же цели националистического движения могут еще и меняться со временем: любая конкретная «программа» здесь является чем-то вторичным по отношению к национализму как таковому. Грубо говоря, это «повод, а не причина».
Теоретики «национальной идеи» этот момент, как правило, игнорируют – и правильно делают. Есть нехорошая закономерность: чем точнее обозначены цели «национального возрождения», тем вероятнее неудача. Это не значит, что «национальной идеи» вообще не должно быть. Просто идея не есть программа.
Национализм – не столько «учение», сколько особое устройство взгляда: «национальная идея» – не картинка, а окно, сквозь которое смотрят на мир, выискивая там интересное для «национального интереса»: хороший националист видит свой интерес везде. Поэтому интенсивные поиски «национальной идеи» – очень плохой признак.
Если на эту тему много говорят и пишут, это означает одно из двух: либо этой идеи нет и неизвестно, где ее взять, либо она есть (но через предлагаемое окошко «ничего не видно» или ее почему-то стыдятся, как стыдятся рассматривания «неприличностей»).
Но вообще-то, идеальная форма бытования национальной идеи – секрет полишинеля: то, о чем все причастные прекрасно знают (ибо видят) и молчат [70] .
Еще сложнее обстоит дело с «идентичностью». Все попытки решить эту проблему на вербальном уровне обычно только смущают умы. Более того: любой «внешний» взгляд на любую конкретную нацию (предполагающий какие бы то ни было «определения» таковой) оказывается прямо противоречащим националистической практике. Националист, как правило, не может – и более того, не хочет – ответить себе и другим на простейший вопрос о границах «своего народа» (например, о том, «кто может называться немцем» или «кто такой еврей»). При этом все предлагаемые со стороны дефиниции («немец есть то-то и то-то»), как правило, яростно отвергаются – причем тем яростнее, чем сильнее в человеке «национальное чувство». Возникает ощущение, что «критерии суждения» в этом вопросе не просто не вербализуемы до конца (это было бы полбеды), но еще и подвергаются активному вытеснению, причем подобное вытеснение является важным признаком наличия национального чувства [71] .
Если же посмотреть на «само дело», то признаки национальной идентичности могут быть сколь угодно ничтожными и случайными, и этого оказывается вполне достаточно для практических целей. В том числе и таких серьезных, как этническая чистка: библейская ситуация с «шибболетом» [72] является в некотором роде типической. В крайнем случае в ход идет чутье, т. е. невербализуемое ощущение «чужого» – и это работает.
Подобная ситуация связана с принципиальной неделегируемостью посторонним (в данном случае «независимым наблюдателям») важнейшего права «национально-сознательного» индивида: права судить, кто может и кто не может принадлежать к нации. Очевидно, что право включать или не включать кого-то в группу есть власть, причем власть в самом прямом и непосредственном ее виде – как право исключать из группы, осуществлять остракизм. Кстати сказать, «этническая» власть – право каждого судить о каждом, причем право неотъемлемое, есть не что иное, как народовластие, причем в его самом чистом, «естественном» виде. Передоверять такое право «теоретикам» и их теориям означало бы не что иное, как утрату того самого «самостояния», к которому нация так стремится. Едва ли Ренан в своем известном высказывании («нация – это ежедневный плебисцит») имел в виду эту сторону вопроса – но здесь оно как нельзя к месту.
Возникает, однако, вопрос: а насколько объективны такие суждения? Сама идея «народовластия» в нашем понимании этого слова слишком тесно связана с произволом, чтобы не предположить здесь подвоха (наподобие «будем считать принадлежащим к нации N всех, кого приняли в нацию N всенародным голосованием»). Однако здесь не то: «национальное чувство» всегда претендует на объективность. Суждение о «своем» и «чужом» имеет ценность тогда и только тогда, когда оно выражает не волю судящего (мало ли кого мы склонны записывать в «свои» по доброте душевной, а в «чужие» – по злобе), а реальность. Демократия предполагает не коллективное своеволие, а коллективное усмотрение истины, где коллективность является критерием истинности взгляда: то, что все видят одинаково, то и верно. Разумеется, это утверждение правильно не для всех истин, но демократия и не является универсально применимой. Важно отметить, что такие сферы есть. И не потому, что существуют вопросы, в которых равно компетентны все (это не так), а потому, что в этих вопросах высказывается не «личное мнение», а нечто большее. Поэтому вся критика демократии как практики учета случайных мнений невежественной массы бьет мимо цели: все дело состоит в том, что в некоторых вопросах суждение высказывает не отдельный человек, а некая превосходящая его сила, куда более компетентная «по части гражданской добродетели».
Теперь обратимся к тому, что же именно фиксируется в подобном суждении. Большинство теорий «национальных чувств» так или иначе ориентируются на идею «национальных особенностей», которые, якобы, и являются предметом интереса националистов. Отсюда следует обычная (и абсолютно бессмысленная) критика национальных чувств, суммируемая в избитой фразе «нельзя же ненавидеть за цвет кожи и форму носа». Эта благоглупость, разумеется, смешна: сам по себе шиболет не является предметом любви или ненависти. Национальные чувства связаны не столько с рефлексией над собственной «особенностью» (это удел теоретиков), сколько с острым переживанием границы между «ними» и «нами».
Следует подчеркнуть, что особенность и отграниченность – совершенно различные явления. Когда мы говорим, что нечто отличается от всего прочего, мы далеко не всегда проводим границу между «этим» и «тем». И не потому, что переход от «этого» к «тому» совершается плавно (как между оттенками одного цвета): он может быть сколь угодно резким. Главное – в том, что этот переход ничем не затруднен. Ты делаешь один шаг и оказываешься в совсем другом месте – важно, что этот шаг делается легко и просто. Граница – это совсем другое. Прежде всего, наличие границы не предполагает, что она разделяет разные вещи. По обе стороны границы может находиться одно и то же. Важно лишь то, что границу трудно (а то и невозможно) пересечь. Это главное (а по существу единственно важное) свойство границы. Если рассуждать более формально, границу можно определить как место, где пресекаются цепи причинности: процесс, захватывающий все по одну сторону границы, не продолжается по другую ее сторону. (Например, граница физического тела – это то место, на которое «натыкается» другое физическое тело в своем движении.) В более сложных случаях мы видим, что процесс может продолжаться и по ту сторону, но замедлившись, ускорившись или изменив свое направление. Все эти случаи иллюстрируют главное: граница имеет отношение не к материи и пространству, а ко времени.