Русский полицейский рассказ (сборник) - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нагнулся Кошка, заглянул в обезумевшее лицо и отпрянул:
– Коган!..
– Да, да, – забормотал тот, цепляясь за шинель Кошки и ползя за ним на коленях, – вы меня знаете, г. городовой, меня все знают. Я богат, я очень богат, я вас озолочу… О, спасите их, г. городовой, я озолочу вас, я… я дам вам тысячу, две… О – о, моя Рахиль, моя Надя! – И он упал на пол и бился всклокоченною головою о сапоги городового.
Тяжело дыша, стоял Кошка, нагнувшись над Коганом. Была минута, когда он хотел больно ударить сапогом эту ненавистную голову, но чувство это моментально улетучилось.
– Ишь ты – и у него тоже Надя, а моя-то Надюшка? – И при воспоминании о дочери что-то хорошее, горячее прилило к его сердцу. – Э-эх!.. Ну уж!.. Что там, – проговорил он, – где они-то?
– Там, там… Лежат они… О, Боже!..
– Ну ладно… Ползи туда, к выходу, а я попытаюсь, авось Бог… – и, не договорив, он нагнулся и быстро пошел дальше по коридору, но вскоре же вынужден был опуститься на четвереньки – так можно было еще дышать…
А огненная стихия уже бушевала вовсю – на сцене горели кулисы, и целое море огня вырвалось оттуда в зрительный зал. Пламя шипело и кипело, слышался треск и шум падения чего-то тяжелого. В открытые двери лож падал в коридоре яркий свет и клубился черный, удушливый дым. Дым выползал и изо всех щелей, и Кошка чувствовал, что еще немного, и он лишится чувств.
«Нет, будет – надо назад», – но вдруг его рука попадает на что-то мягкое. Он просовывается вперед и невольно вскрикивает:
– Они!..
Мать и дочь лежат на полу, крепко обняв друг друга. Они кажутся совершенно безжизненными.
«Скорее, скорее надо, – думает Кошка, – но как их захватить обеих. Ну разве вот так…»
И обхватив левою рукою обеих, он повернул назад, стараясь ползти возможно скорее, но это ему плохо удавалось, и он подвигался с большим трудом.
Коридор уже был переполнен дымом – местами огненные языки начинали прорезывать сгустившийся дымный сумрак.
Кошка чувствовал, что силы покидают его, что дыхание захватывает и в ушах подымается ужасный звон.
– Еще бы, еще немного – там, к выходу, воздуху больше… Нет, видно придется пропадать… А Надя?.. А Груша?.. Господи!..
– Где?.. Где, вы говорите? – спрашивал лихой брандмейстер у истерзанного Когана.
– Там, там… Боже мой, там… Ах! – задыхался он. – Там обе – бельэтаж налево… И городовой там, побежал спасать их.
Но брандмейстер уже не слышал его.
– Вахромеев!.. Седелкин… бери фонари – за мной!..
И он скрылся в клубах дыма на лестнице.
– Ага!.. Сюда, сюда, ребята!.. Бери, Вахромеев, городового. Вон там – подсади-ка его, Седелкин, а сам выноси женщину… Что? Девочку нельзя отнять? А, подожди – ну вот и хорошо… Забирай – бегом марш!..
А тысячная толпа, окружавшая горевший театр, волновалась и шумела:
– Сгорели… Пропали… Помилуй, Господи…
Но вот с грохотом и адским треском обвалилась крыша театра, вскинув высоко к небу целый столб искр и горящих угольев, и в ту же минуту из дверей театра один за другим выбежали пожарные, неся на плечах спасенных.
Щедро наградил доктор Коган спасителя жены и дочери; не забыт он был и начальством – медаль за спасение погибающих красовалась на его груди, и он был переведен на старший оклад. Надя выздоровела. Но что всего было дороже – это то, что с того времени больные чины полиции и их семьи были желанными пациентами у доктора Когана и принимались им всегда вне очереди, и не в одной семье городового набожно произносилось:
– Дай Бог здоровья Пимену! – потому что являвшийся на квартиру доктор, отказываясь от вознаграждения, говорил:
– Это вы уже Пимена благодарите – для него я это делаю.
Овсянников
Из прошлого:
Точное и беспрекословное исполнение приказания[25]
В восьмидесятых годах прошедшего столетия служил я в уездной полиции одной из западных губерний. Был у меня товарищ – сосед, полицейский пристав одного пограничного местечка, ныне давно уже покойник, Иван Васильевич Б-ий. Огромного роста, внушительной фигуры, но далеко уже не молодой, одержимый старческими недугами, Б-ий редко выходил из дома, но в канцелярии службою занимался усердно, а к своим подчиненным сотскому и десятским был непомерно строг. Он постоянно требовал от них «точного и беспрекословного» исполнения своих приказаний и терпеть не мог «рассуждений» и «возражений».
И вот на почве таких именно отношений его к подчиненным однажды случилась с ним «беда», о которой я и хочу рассказать читателям.
Иван Васильевич обладал непомерным аппетитом, любил много и вкусно покушать. Но самым излюбленным его блюдом был заливной поросенок под хреном. К нему, к этому блюду, он питал какое-то страстное, неодолимое влечение.
В описываемое время в соседней Пруссии случился «мясной голод», сейчас же отразившийся на нашей стороне границы страшным, небывалым подъемом цен на всякую живность, в особенности на свиней, за которых пруссаки стали платить по сто и более рублей. Все хозяева, и крупные, и мелкие, усердно принялись за разведение этих животных, и для Ивана Васильевича настали трудные времена: поросят никто ни за какие деньги не хотел продавать. Ругательски ругал он и немцев, и местных хозяев, но нигде ни одного поросенка не мог раздобыть, несмотря на все старания и поиски. Но вот, к его счастью – а вернее – к несчастью, как увидят читатели, – один помещик – приятель сжалился над стариком, подарил ему пару поросят. Обрадованный Иван Васильевич, полюбовавшись маленькими животными, приласкав, приголубив их, быстро решил судьбу одного из них: в тот же день несчастный, приправленный хреном, очутился в объемистой его утробе. Разлакомившись, старик, как только покончил с первым поросенком, сейчас же приказал приготовить ему на следующий же день к обеду и второго поросенка. Но тут в его защиту выступила жена Ивана Васильевича, славная, добрейшая старушка и хлопотливая хозяйка Дарья Петровна, всегда умевшая повлиять на своего капризного и привередливого мужа.
– Конечно, Ванечка, если тебе уж так хочется, твое желание будет исполнено. Но, друг мой, выслушай меня. Ведь второй-то поросенок – свинка. Жаль ее бедную, такую маленькую резать. Пусть бы лучше пожила у нас, подросла бы, стала бы она водить нам поросяток, а ты их кушал бы себе да кушал, сколько твоей душеньке угодно!
Как ни заманчива, ни соблазнительна была для Ивана Васильевича перспектива кушать поросят без счета, однако жаль и нелегко ему было отказаться от любимого блюда на завтрашний день, и долго, долго еще пришлось убеждать его Дарье Петровне. Но, наконец, сраженный силою ее неотразимых доводов, скрепя сердце, уступил.
Прошло без малого год времени. Как-то осенью, за вечерним чаем, Дарья Петровна серьезным, деловитым тоном обращается к мужу:
– Ванечка, мне нужно с тобою поговорить. Наша свинка Машка уже выросла, стала большая, а сегодня я заметила, что она уже кнура[26] хочет…
– Ах, матушка, мало ли чего там хочет твоя Машка! Мне-то что за дело! Сама знаешь: у меня служба! – внушительно ответил Иван Васильевич.
– Ванечка, да я, друг мой, для тебя же стараюсь. Если не дашь ты Машке кнура, она не даст тебе поросят.
– Да как она смеет! Целый год ее поим и кормим! А вот я возьму да и прикажу ее зарезать! Буженину, если хорошенько поджарить с луком, можно с удовольствием есть.
– Да ты не сердись, Ванечка, обсуди все хладнокровно. Чем же виновата Машка? Не может же она принести нам поросят не обгулявшись с кнуром! А сама где она его возьмет? Вот ты и прикажи сотскому где-нибудь раздобыть и пригнать к ней кнура. Ну что тебе это стоит? Только слово сказать. А зато у нас свои поросятки будут. И ты же сам будешь их кушать, под хренком, а то и с кашею можно будет зажарить.
– Нет-нет, с кашею не надо! Только под хреном, заливное. Прошу тебя, Даша, непременно под хреном.
– Ну хорошо, хорошо! Прикажи только кнура-то пригнать. Да чтобы сегодня же, на ночь, а то у Машки охота пропадет.
Вышел Иван Васильевич в канцелярию. Там уже сотский и десятские с вечерним рапортом. Торжественно и важно выслушав доклады подчиненных и сделав кое-какие служебные распоряжения, Иван Васильевич обратился к сотскому со своим обычным, не терпящим возражений тоном:
– Послушай, братец, вот тебе еще поручение: сегодня же разыщи ты где-нибудь кнура, сегодня же доставь его ко мне во двор и на всю ночь запри его в хлеве, к свинье. Понял?
Сотский удивленно выпучил глаза, но, не смея «рассуждать», молчал.
– Понял? Спрашиваю тебя?! – грозно повторило начальство.
– Так точно, ваше вб-дие, а только дозволите доложить…
– Не рассуждать! Мое приказание ясно и подлежит точному и беспрекословному исполнению. Можешь идти!
Но сотский не уходил, а с растерянным видом продолжал стоять, переминаясь с ноги на ногу.
– Ты что же стоишь? Тебе сказано: можешь идти! – прикрикнул Иван Васильевич.