Гномы к нам на помощь не придут - Сара Шило
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Может, хоть объяснишь мне, в чем дело? — спрашивает он. — Почему мы здесь остановились?
Но я молчу и отвожу взгляд. Он убирает руку, и я выхожу из микроавтобуса. Морди не уезжает. Я делаю ему знак рукой, чтобы трогался, и иду по дороге, но он медленно едет за мной.
— Ты что, хочешь, чтобы я оставил тебя здесь одного? — говорит он мне из окна. — Среди арабов?
— Не волнуйся, — отвечаю я, — поезжай. Я иду к человеку, который работает у нас на заводе. А тебе сейчас лучше быть дома, с семьей. Тебя там Фанни с ребенком ждет. Боеготовность же объявили, забыл?
Я стараюсь говорить все это с бодрой улыбкой, чтобы Морди подумал, что все в порядке, и перестал за меня беспокоиться.
Наконец он понимает, что все его уговоры напрасны, и уезжает.
Я вхожу в деревню Джамиля. На улице мертвая тишина; вокруг — ни души. Куда же мне идти? Я ведь никогда тут не был. И зачем только я попросил Морди уехать? Решил, видите ли, что это мое личное дело и что я сам прекрасно справлюсь. Думал, что это пара пустяков. Вот дурак! Ну почему, почему, почему я не приехал сюда вместе с ним? Зачем я дал ему уехать? Рассказал бы ему про квартиру в Ришон-ле-Ционе, приехали бы, взяли бы деньги, и дело с концом.
Мне трудно распрямить спину, и я иду согнувшись в три погибели. Боль не отпускает и заставляет меня делать то, что она приказывает. Если я делаю то, что ей не нравится, она сразу же лупит молотком по шурупу, торчащему у меня в спине, и меня сразу как током пронзает. Поэтому я послушно делаю все, что велит шуруп. С ним не поспоришь.
Вдруг я замечаю, что все дома, мимо которых я иду, недостроенные. Все вокруг растет, меняется, строится. В одном доме начали возводить лестницу на крышу, но еще не сделали ступеньки; в другом — закончили обкладывать камнем одну из стен и начали обкладывать следующую; в нескольких местах поставили сваи и начали укладывать шлакоблоки. В одном только два ряда положили, а в другом уже три. Повсюду песок, щебень, доски, плитки. Ничего не понимаю. Почему тут только одни недостроенные дома?
Куда же мне идти? Направо? Налево? Да еще и темнеть, как назло, начинает. Куда ни посмотришь — все стремительно становится черным — дома, закрытые магазины, мусорные баки, белье, висящее на веревках, — как будто кто-то вдруг взял да и украл все другие цвета. Господи, только темноты мне для полного счастья сейчас и не хватает.
Мне страшно хочется лечь спиной на что-нибудь жесткое. Ничего, кроме этого, мне не помогает. У себя на складе я обычно запираю дверь и лежу на полу до тех пор, пока боль не проходит. Но здесь даже и лечь-то некуда; тут нет ни одного тротуара. Я сажусь на землю, начинаю снимать пиджак, чтобы не запачкался, и вдруг слышу детские голоса. Я встаю, вижу на другой стороне улицы стайку детей и направляюсь к ним, но, когда начинаю переходить дорогу, меня снова прихватывает и я скрючиваюсь, как дряхлая старуха.
Увидев, что я иду по направлению к ним, дети тоже идут мне навстречу. Их примерно семь или восемь. Когда они подходят ближе, я спрашиваю, где живет Хури.
— Какой Хури? — говорит один из них, знающий иврит. — У нас тот много Хури.
— Джамиль. Джамиль Хури.
— У нас тут много Джамилей Хури.
— Ну, такой, с голубыми глазами.
Мальчик смеется, переводит то, что я сказал, другим, и они тоже начинают смеяться.
— У всех наших Хури голубые глаза, — говорит он.
Только когда я поясняю, что Джамиль работает у нас на заводе бухгалтером, мальчик наконец-то понимает, о ком речь, и говорит, что они меня к нему проводят.
Сначала они идут очень быстро, почти бегут, но, когда видят, что мне трудно за ними поспевать, замедляют шаг. Они окружают меня со всех сторон и все время что-то лопочут. Мне очень хочется понять, о чем они говорят и над чем смеются, но, хотя некоторые слова мне знакомы, ни во что членораздельное они у меня в голове не складываются. Их арабский слишком сильно отличается от марокканского, на котором говорят наши старики.
Ну почему я позволил Морди уехать, почему? О чем я, идиот, думал? Почему не попросил его пойти со мной? Почему, почему, почему? Вся моя голова уже утыкана этими «почему», как гвоздями, и с каждым новым «почему» невидимый молоток словно загоняет мне в голову новый гвоздь. Ударит по нему раза два, чтобы тот вошел по самую шляпку, а потом переворачивается другой стороной и выдирает его назад своим гвоздодером. Ну не знаю я, почему так поступил, не знаю, не знаю!
Дети стоят у меня за спиной. Я говорю им «спасибо» и жду, пока они уйдут, но они не уходят. Господи, хоть бы этот треклятый день начался заново: пусть снова настанет утро, я опять приду на завод, еще раз пробью карточку… Как я посмотрю Джамилю в глаза, когда он откроет дверь и увидит меня в компании всех этих детишек? Ну зачем, зачем, зачем я сюда пришел?! Зачем нарушил свое честное слово?! Я ведь обещал, что никогда в этой деревне не появлюсь; поклялся, что про наш договор никто не узнает… Я помню, как он посмотрел на меня своими голубыми глазами и сказал:
— Одно из двух, Коби: или ты мне доверяешь, или нет. Третьего не дано.
Дети стучатся в дверь. Через какое-то время она открывается и на пороге появляется Амин. Он один из наших подрядчиков: организует подвозки для работников завода, живущих в деревнях.
— Абу Джамиль, — говорит ему один из мальчиков, — тут пришел какой-то еврей, спрашивает Джамиля.
Я вхожу, Амин пожимает мне руку и идет звать Джамиля. Так вон оно что. Амин — отец Джамиля! Вот это да. Мне это даже в голову никогда не приходило. Но если он — его отец, то, может быть, все обстоит совсем не так, как я думаю? Может быть, я до сих пор просто видел только одну сторону медали? Может быть, Амин тоже в курсе нашей сделки, да и вся семья Джамиля вообще? А может быть, они уже и все мои деньги давно потратили?
Я стою в прихожей и разглядываю коридор. Везде чисто, прибрано. Только почему-то из стены торчит раковина. С мылом и полотенцем. Не в ванной, а вот так вот прямо посреди коридора.
Наконец приходит Джамиль и ведет меня в одну из комнат. Входим. Комната маленькая. На полу сидит очень толстая женщина, занимающая собой полкомнаты. У нее голубые глаза и голубое платье. Оно огромное и лежит вокруг нее на полу, словно она сидит в бассейне с водой. Перед ней расстелена целлофановая пленка, а на ней — мертвый баран. Коротким ножом женщина отрезает от него куски мяса, режет его кубиками и бросает в глубокий поднос. Я понимаю, что это мать Джамиля.
Она достает из барана печень и спрашивает:
— Хочешь попробовать? Печень можно есть сырой. Это очень полезно. Будешь есть ее сырой — станешь сильным.
Она режет печень на кусочки и один из них кладет себе в рот. Прямо так, с кровью.
Джамиль стоит неподвижно и не сводит с матери глаз. Он выглядит точно так же, как на работе. На нем белая выглаженная рубашка, застегнутая на все пуговицы, и у него, как всегда, совершенно непроницаемое лицо. Он никогда не смеется и не плачет, и ты никогда не знаешь, что он чувствует. Я смотрю на него и на его мать и не могу понять, что между ними общего. Он — такой образованный, хорошо одетый, а она — сидит на полу в старом платье и босая.
Мы проходим мимо матери Джамиля и заходим в другую комнату, которая находится позади этой. Я сажусь на диван, а он — на стул.
— Я тебе ничего не дам, — говорит он, глядя в окно. — Побудешь тут у нас немного, поешь, попьешь, и мой брат отвезет тебя домой. А завтра утром проснешься и забудешь все, как дурной сон. Потерпи, Коби, потерпи. Ведь осталось уже совсем немного. Еще чуть-чуть — и ты сможешь пойти сделать первый взнос. Так долго копил — и все зря? Тебе самому-то не жалко?
Он переводит взгляд с окна на мое лицо, а я смотрю в его голубые глаза и не знаю, что ему сказать.
Все мои деньги лежат у него под замком, и я чувствую, что никакие мои просьбы и мольбы этот замок не отомкнут. Он ведь дал мне честное слово, а его слово — кремень. Нет, конечно, я мог бы на него сейчас наорать или даже вообще тут все разгромить, но он не дает мне для этого никакого повода. Вот если бы он сам на меня заорал, крикнул бы, например: «Как ты смел сюда прийти?» — или что-нибудь в этом роде, тогда бы мне было легче. Я бы устроил ему скандал, отнял у него свои деньги и ушел. На все про все ушло бы не больше пяти минут. Но он не кричит; он сидит молча, и я чувствую, что бессилен против его молчания.
Боль в спине не проходит. Диван старый и просевший, и мне трудно на нем сидеть. От боли я дергаюсь, и Джамиль думает, что я хочу встать. Он встает первым и направляется к выходу, но я крепко вцепляюсь в ручку дивана и продолжаю сидеть.
Неожиданно передо мной возникает лицо Морди.
— Ну что? — спрашивает он презрительно. — Так и будешь все время под его дудку плясать, да? Ты что, ему поверил, что ли? Он же тебя, как липку, обдерет. Ты что, ребенок малый, чтобы верить каждому встречному и поперечному? Да еще арабу! Уму непостижимо. Взял да и отдал свои деньги арабу. Нет, вы только на него посмотрите. Разве я тебе не говорил, что ни одному арабу верить нельзя? Не говорил?! Даже если араб в могиле сорок лет пролежал, ему все равно верить нельзя. Семь тысяч долларов на помойку выбросил! Семь тысяч долларов!