Гномы к нам на помощь не придут - Сара Шило
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неожиданно я чувствую острый приступ голода. Ладно, надо идти домой.
Я поднимаюсь по лестнице, вхожу в квартиру и направляюсь на кухню. Ошри, Хаим и Эти спят. На кухне я разогреваю кускус и кладу его на тарелку вместе с большим куском тыквы. Но еда не лезет мне в горло. Я подношу ко рту ложку, полную кускуса, но не могу заставить себя его проглотить. У меня перед глазами все время стоит мама, идущая вниз по улице. Сумочка у нее при ходьбе раскачивается и бьет ее по заду.
Я чувствую, что больше не могу. Я должен это прекратить. Мне надо немедленно пойти в ванную.
Я снимаю пиджак и туфли, вхожу в ванную, вставляю в ручку двери швабру, чтобы никто не смог открыть дверь снаружи, раздеваюсь догола, кладу одежду на раковину, задергиваю занавеску, открываю воду на полную силу и сажусь на пол. Пол холодный, а вода горячая, почти кипяток. Она хлещет меня по голове, и я пригибаю голову, чтобы она била меня по спине. По спине гораздо приятнее.
Я смотрю на своего зверька и вдруг понимаю, что не могу до него дотронуться. Он лежит съежившись, как будто ему угрожает опасность, а я не в силах ему помочь. Я не могу взять его в руку, когда перед глазами у меня стоит мама, идущая по улице. Что же мне делать? Я закрываю глаза и пытаюсь представить себе женщину заграничного производства. В конце концов мне это удается, но она получается у меня какая-то бесплотная. Как будто под одеждой у нее совершенно пусто, один воздух. Тогда я обращаюсь к Яфит: «Может, хоть ты мне его подержишь?» Но и с Яфит у меня тоже ничего не получается. Она брезгливо морщится, говорит, что я чокнутый, и презрительно заявляет, что в такую квартиру, как наша, она в жизни своей не пойдет. Тогда я представляю, как Яфит сидит на диване в квартире-образце. Она встает с дивана, идет в спальню, вылезает из туфель на высоких каблуках, ложится прямо в одежде на кровать, поворачивается ко мне спиной и начинает болтать ногами. Я вижу, что на ногах у нее нет чулок, беру его в руку и начинаю массировать. Вниз-вверх, вниз-вверх, вниз-вверх. Сначала моя рука движется очень медленно, и мне хочется, чтобы это никогда не кончалось, но кровь у меня начинает пульсировать все сильнее, дыхание становится все более учащенным, и я чувствую, что больше терпеть не могу. Вот сейчас… сейчас… сейчас все кончится… Я пытаюсь сдерживать свою руку, чтобы она продолжала двигаться медленно, но тут вдруг губы у меня пересыхают, сердце начинает колотиться, как бешеное, тело напрягается, как пружина, готовая вот-вот распрямиться, и я понимаю, что сдерживаться больше не в силах. Моя рука начинает двигаться все быстрее и быстрее, я вскрикиваю и выстреливаю.
Я продолжаю сидеть под душем, пока горячая вода в баке не заканчивается и на спину мне не начинает течь холодная. Я закрываю кран, встаю, выхожу из душа, вытираюсь, одеваюсь, вынимаю палку из ручки двери и выхожу из ванной, даже не посмотревшись в зеркало. Мне холодно. Кран в раковине подтекает, и рубашка, лежавшая на раковине, намокла; на животе у меня большое мокрое пятно. Брюки внизу тоже подмокли, потому что на полу в ванной была вода. Я иду в свою комнату, переодеваюсь во все сухое, ложусь на кровать и с головой укрываюсь одеялом.
Только бы она сейчас не пришла. Только этого мне сейчас и не хватает, чтобы она вернулась домой. Какой поганый день. И зачем только армия объявила эту боеготовность? Не понимаю. Отняли у нескольких тысяч людей целый день, перевернули его вверх тормашками, вытряхнули из него все содержимое и вернули пустым. И вот теперь люди должны слоняться по улицам и ждать, пока им с неба что-нибудь на голову свалится. Лучше бы уж нам вообще ничего не сообщали. Живем себе и живем. Ну а если нам суждено умереть, то уж лучше умереть в самый обычный день, когда мы на своем привычном месте — на работе, в школе. И жить так лучше, и умирать тоже, когда ты на своем привычном месте. Я очень сердит на армию. Под одеялом становится жарко. От постели хорошо пахнет. Я смотрю на простыню. По-моему, мама опять ее поменяла. Не понимаю, что на нее нашло. Каждый день меняет. Уже целую неделю так. И откуда у нее только силы берутся — каждый день стирать и новую стелить?
Я закрываю глаза и вижу себя, маму и Ошри с Хаимом, когда они были еще совсем маленькими. Целых полтора года они спали вместе с нами. Мы — по сторонам, как ограда, а они в середине. «Как козлята в загоне», — говорила мама. И все время мы были с ней в каком-то полубреду: когда ты сам не понимаешь, спишь ты или бодрствуешь. Иногда я видел, что она лежит с открытыми глазами, и заговаривал с ней, но она не отвечала: спала. А один раз, помню, она их покормила, и я подумал, что она уснула, а она вдруг говорит:
— В Марокко у тети Таму была змея. Когда тетя кормила ребенка грудью, змея приползала и начинала сосать молоко из ее второй груди. Эта змея выросла у тети дома, так же, как и я. Она жила в соломенной корзинке, стоявшей в углу, а по субботам садилась вместе с нами за стол и ела схину. Дом у нас был соломенный: из соломы, смешанной с глиной. Однажды мы возвращаемся, пытаемся открыть дверь и не можем. Оказалось, что змея обвилась вокруг ручки и не дает нам войти. Потом выяснилось, что в доме была гадюка. Она спасла нас от гадюки.
Я не знал, верить всем этим маминым рассказам или нет. Она вообще много рассказывала про змей. Говорила, например, что в Марокко был рынок, где их продавали. И почему-то всегда рассказывала эти истории, когда мы были в спальне. Не знаю почему. Может, змеи ей снились?
А вот мне не снилось ничего. Когда кто-то из близнецов просыпался, я сразу это чувствовал и клал на них руку или совал им в рот выпавшую соску. Я всегда помнил, кто из них поел, а кто покакал. Мама же не помнила этого никогда. Она вообще все это время была как пьяная. Я будил ее и близнецов, она садилась, и я подкладывал ей две подушки. Одну — под поясницу, а вторую под шею, потому что шея у нее постоянно болела. Я подавал ей близнецов, забирал их у нее, переодевал, купал… Ошри молчал, только когда ел или когда был в воде. Перед сном я ставил на стул корыто с холодной водой и, когда он начинал плакать, я подливал в корыто кипящую воду из чайника и сажал его туда. Не мыл с мылом, а просто сажал в корыто, чтобы он успокоился. Раздев его, я заворачивал его в полотенце, чтобы он не замерз. Я не мог слышать, как он плачет: у меня от этого просто сердце разрывалось. Мне казалось, что он на меня сердится, как будто я сделал что-то не так. Когда я держал его, завернутого в полотенце, на руках, моя тень на стене доходила почти до потолка. В спальне у нас обычно свет не горел; мы оставляли свет только в туалете. Правда, когда в квартире был хоть какой-нибудь свет, Дуди не мог заснуть; поэтому мы сначала весь свет в квартире выключали, ждали, пока он заснет, и только потом включали свет в туалете, оставляя его дверь немного приоткрытой. Пока я держал Ошри завернутым в полотенце, он плакал, но как только вода касалась его тела, сразу замолкал. Я делал все так, как меня учила мама. Сначала смачивал ему водой лицо, три раза проводя по нему рукой сверху вниз и произнося благословение «Авраам, Исаак и Иаков». От этого на душе у меня сразу становилось благостно и покойно. Потом я лил ему воду на животик, переворачивал и, поддерживая рукой за грудку, чтобы его головка была высоко и он не захлебнулся, возил взад-вперед по воде, лил ему воду на спинку и на попку, снова переворачивал на спину, давал ему оттолкнуться от краев корыта ножками и крутил в воде, как на карусели. А когда вода остывала, я вынимал его из корыта, передавал на руки маме и она его одевала.
Вся наша спальня пропиталась запахом близнецов. Боже, какой это был запах! Ни один другой запах в мире с этим не сравнится. Если мне не удавалось успокоить их с помощью соски, я брал их на руки и они начинали тыкаться губами в мою рубашку, ища мамину грудь. Тогда я передавал их маме. Блузка у нее всегда была нараспашку; она даже перестала ее застегивать. Я смотрел, как близнецы раскрывают губки, видел, как красненькие колечки их ротиков обхватывают красные кружочки на маминой груди — и это зрелище меня буквально завораживало. Мне нравилось, как мама сдавливала грудь пальцами, чтобы выжать из нее молоко, нравилось слушать, как они сладко причмокивают, когда сосут, и я просто обожал смотреть на мамино лицо, когда они начинали сосать синхронно. Я видел, что ей так же хорошо, как и им самим. Я ложился на бок, протягивал близнецам палец, и они хватались за него своими ручками, не переставая сосать. Я же тем временем гладил их свободной рукой по головкам. Господи, какие у них были прекрасные волосики! Гладишь их, и такое ощущение, что они тоже гладят тебя.
После того как папа умер, мама больше никогда о нем не упоминала. Я все время ждал, что она хоть что-нибудь про него скажет, но она молчала. Даже в дни его памяти и то ухитрялась о нем ничего не сказать. Говорила только о том, кому что надо сделать и кто будет сидеть с близнецами, пока мы будем на кладбище. И никогда по нему не плакала. По маме своей, которая умерла, когда они еще жили в Марокко, плакала часто. А вот по папе — никогда. Я же думал о нем постоянно, и иногда, когда мамы в спальне не было, входил туда и ложился на папину сторону кровати. Он всегда спал на левой стороне. Я перегибал подушку надвое, как обычно делал он, клал на нее голову и старался как можно сильнее вытянуть ноги. Мне хотелось, чтобы они, как и папины, тоже достали до края кровати. Наш папа был высоким, выше всех своих братьев и остальных родственников, и каждый раз, как я видел, что мои ноги немного удлинились, я радовался. Но даже сейчас, когда во мне уже метр шестьдесят восемь, мои ноги все равно короче, чем его. Когда я их вытягиваю, мне кажется, что его ступни выглядывают из-под моих.