Отныне и вовек - Джеймс Джонс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
12
Март еще не успел перевалить за середину, как уже было получено согласие на перевод повара из форта Камехамеха, хотя Хомс заставил Тербера отослать официальный запрос всего полторы недели назад. Обычно оформление перевода, тем более из одного рода войск в другой, тянется долго, но на этот раз все решилось с неслыханной быстротой.
Когда Маззиоли принес из штаба полка письмо о переводе, Милт Тербер сидел в канцелярии и озадаченно рассматривал фотографию, лежавшую перед ним на столе поверх деловых бумаг. Фотографию ему подарила Карен Хомс, и Тербер, подперев щеку здоровенным кулаком, разглядывал снимок с недоумением мальчишки, который попал на фильм для взрослых и мало что понимает.
Она дала ему эту фотографию перед их «лунным купанием», как он теперь иронически называл про себя тот вечер на пляже. Он не просил, она сама протянула ему фотографию, едва он сел к ней в машину. Как будто считала, что так положено, подумал он.
Она заехала за ним в центр города — снова вспоминал он все по порядку, — к кинотеатру на Кау-Кау Корнер, куда съезжаются туристы на взятых напрокат машинах и где, как они решили, им безопаснее всего встретиться. Она не знала дороги, и он хотел сам повести машину к Тоннелю, к маленькому потайному пляжу, который он так часто видел из грузовика, проезжая мимо, и думал, вот куда хорошо бы привести женщину, а один раз не выдержал и спустился по скалам вниз. Но она побоялась доверить ему машину мужа. Он подсказывал ей, как ехать, но она все равно дважды не туда повернула и очень нервничала, пока они выбирались через Каймуки на авеню Вайалайе, которое затем переходило в шоссе Каланианаоле, ведущее к Тоннелю. Может быть, именно поэтому все с самого начала пошло кувырком и получилось совсем не так, как он себе представлял. Тогда, у нее дома, он видел ее в двух совершенно разных ипостасях, а сейчас перед ним была третья, нисколько не похожая на прежние. Они оставили машину возле Тоннеля на маленькой площадке у бетонного столбика с табличкой, на которой было написано, что в ясную погоду отсюда можно увидеть Молокаи, и начали спускаться вниз. Явно делая над собой усилие, она торопливо сказала: «Я так довольна, так счастлива!» Все было на месте: полная луна, невысокие мягкие волны прибоя в белых барашках, мерцающий в лунном свете бледный песок крохотного пляжа среди скал, тихий ветер, проскальзывающий сквозь ветви киав на шоссе, была бутылка, которую он прихватил с собой, были бутерброды и термос с кофе, были даже одеяла. Да, все было на месте и как надо, думал он, все, как он себе представлял. Когда они спускались со скал, она поскользнулась и ободрала руку, а потом, уже внизу, зацепилась за сук и порвала платье, одно из ее лучших, сказала она. Они взялись за руки и голышом побежали в воду — в лунном свете отличная была картинка, вспоминал он, — волны, откатываясь от берега, словно ползли в гору и тяжелым дыханием обдавали им колени. Она скоро замерзла, вернулась на песок и закуталась в одеяло. Тогда-то он и поставил крест на всей этой затее, решив, что с самого начала это была великая глупость, и прежде всего с его стороны. Но он вместе с ней вылез из воды, и, хотя было до смерти обидно, что он такой дурак, желание у него не прошло, он сгорал от этого желания и совсем не чувствовал холода, до того хотел ее, но какое тут, к черту, удовольствие, если все время следишь, чтобы не сползло одеяло, потому что иначе она снова замерзнет. И вот тогда он стал уговаривать ее выпить, до этого он не настаивал, хотя не понимал, почему она не пьет. Но она отказалась наотрез, улыбаясь скорбной улыбкой христианской мученицы, великодушно прощающей римлян, она сказала, что во всем виновата сама, что с ней всегда так, вечно она все портит, она, наверное, просто «комнатная женщина», хотя в тот первый день, в спальне в Скофилде, когда они говорили об этой поездке, ей действительно казалось, что будет чудесно. А сейчас она ему искренне советует найти себе для таких вылазок другую женщину, она ничуть не обидится. Когда они уже возвращались в город, она сказала, что надо быть честными до конца, и спросила, не хочет ли он вернуть ей фотографию, она действительно не обидится. Он почувствовал себя виноватым, потому что не просил у нее эту фотографию и потому что видел теперь, что с самого начала вся затея была глупостью, и сказал, что очень хочет оставить фотографию себе, а сказав так, неожиданно понял, что это правда. И тогда же, непонятно зачем, сам того не ожидая, он договорился с ней о следующем свидании, после его получки, потому что она сказала, что Хомс дает ей мало денег, да и те приходится из него вытягивать со скандалом. И он тогда снова нерешительно попытался уговорить ее выпить хоть глоток, виновато надеясь, что, если он напоит ее, дело можно будет исправить, они снимут номер в мотеле или найдут другое место, еще не все потеряно. Но она пить отказалась и сказала, что не может остаться с ним на всю ночь, так как не позаботилась заранее о надежном алиби, а заниматься любовью в машине не будет ни за что, это унизительно.
Прощаясь, она робко напомнила ему о следующем свидании. А он отправился в бар «У-Фа» на Хоутел-стрит, в самом сердце «веселого» квартала, здорово накачался, а потом, как застоявшийся жеребец, рванул к девочкам миссис Кипфер в «Нью-Конгресс» и, получив там все тридцать три удовольствия, твердо решил, что никаких свиданий с Карен Хомс не будет, что бы он ей ни наговорил, ему это не нужно. И сейчас, когда в коридоре уже слышались шаги Маззиоли, он все еще недоуменно рассматривал снимок и пытался сообразить, что же случилось и почему вообще это случилось, а самое главное, почему он никак не может ничего понять. Он в полной растерянности положил фотографию в бумажник, спрятав ее под пропуском в гарнизон. Каждый раз, когда нужно было показать пропуск на проходной или открыть бумажник в канцелярии при Динамите, он ощущал себя дерзким, хитро законспирированным заговорщиком. Что ж, по крайней мере это ощущение было ему понятно.
Вид у Маззиоли был очень самодовольный, и, кладя перед Тербером кипу бумаг, в которую он запрятал письмо о переводе повара, писарь еле сдерживал смех. Он стоял у стола, усмехался и ждал, когда грянет взрыв, а Тербер нетерпеливо листал толстую пачку служебных записок, приказов по части и циркуляров военного министерства, надеясь набрести на какую-нибудь бумажку, которая случайно может оказаться важной.
Письмо выглядело очень внушительно. Оно прошло через все инстанции в оба конца, и каждая инстанция оставила на нем свой след в виде положительной резолюции. Обнаружив наконец письмо, Тербер, все эти дни истово моливший бога, чтобы в какой-нибудь инстанции сочли, что перевод создаст избыток или, наоборот, недостаток личного состава в той или другой части, поднял глаза и глубокомысленно посмотрел на Маззиоли.
— Ну? — прорычал он. — Чего стоишь как столб? У тебя работы нет, да?
— А что я сделал? — запротестовал писарь. — Тебе бы только придраться, честное слово! Нельзя, что ли, человеку просто постоять?
— Просто постоять? Нет. Нельзя. Терпеть не могу, когда люди просто стоят. Это у меня причуда такая. А если ты без работы, — угрожающе сказал он, — могу тебе ее найти.
— Мне нужно вернуться в штаб, — возразил Маззиоли. — Прямо сейчас. О'Бэннон сказал, чтобы я сразу же возвращался.
— Тогда катись. Нечего здесь стоять и ковырять пальцем в носу! — грозно рявкнул Тербер, но в душе обрадовался, что катастрофа, разразившаяся из-за перевода повара, помогла ему на секунду выбраться из пугающей бездны, куда его ввергли Карен Хомс и их неудачное «лунное купание», и ступить пусть на голую, зато твердую и знакомую почву. — Почему ты вообще не переведешься к О'Бэннону, а, Маззиоли?
— Я бы хоть сейчас, — обиженно сказал писарь, разочарованный тем, что взрыва не последовало. — Только и мечтаю! А что ты скажешь насчет этого перевода, старшой? — спросил он, надеясь спровоцировать взрыв. Тербер ничего не ответил. — Хороши дела, а? — сочувственно добавил он, меняя тактику и все еще надеясь. — Подполковник настрочил письмецо, и все в два счета провернули, верно?
Но Тербер молчал и лишь пристально смотрел на него, смотрел до тех пор, пока разочарованный Маззиоли не удалился, полностью капитулировав. А Милт Тербер снова ожесточенно накинулся на работу, утешаясь скудными крупицами безобидного удовольствия оттого, что раскусил хитрость Маззиоли. Если бы так же легко раскусить Карен Хомс, думал он, если бы так же легко понять, что повлечет за собой перевод повара.
Порой Милту Терберу казалось, что он зря выбил себе свое нынешнее звание. Не стоило оно того. В их профессии халтура и разгильдяйство — норма, и потому во всех сержантских клубах первый сержант — белая ворона. Чтобы получить это звание, Милт Тербер сделал то, на что никогда не согласился бы ни один другой сержант: пошел старшиной в роту, известную своей расхлябанностью на весь полк, и принял эту роту от печально знаменитого солдафонской грубостью первого сержанта, который наконец-то оттрубил долгие тридцать лет, выслужил себе пенсию и теперь мог послать все к чертовой матери. Неужто это звание было тебе так уж нужно, болван?