Скандальная молодость - Альберто Бевилакуа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И про этих мы тоже не знали, кто они.
Дело в том, что Италия в угаре недоверия к самой себе не только запутывала общественную мысль до такой степени, что уже не оставалось никакой мысли, а только путаница, но и неустанно множила число своих инквизиторов, которых посылала не туда, куда нужно, а туда, где их появление могло вызвать наибольший эффект, чтобы спасти лицо и при этом ничего не менять.
Доходило до того, что они оставляли нас в пустых комнатах для допроса, за покрытыми пылью столами, а сами появлялись только изредка, чтобы в очередной раз сказать: ждите. В результате выяснялось, что допрашивать нас никто не будет, поскольку государство приняло решение передать право проводить подобные следственные действия чиновникам другой категории, а наших отправило приносить вред куда-то в другое место; это приводило к тому, что, хотя наши объяснения были признаны не заслуживающими внимания и абсолютно бесполезными, некоторые сомнения и подозрения все же оставались, и кого-нибудь обязательно забывали в камере пересыльной тюрьмы, и в один прекрасный момент он обнаруживал, что сидит, причем ни он сам, ни охранники не знали, за что; я знаю многих, про кого говорили: раз он здесь, значит, что-то натворил.
Их называли белыми заключенными, считая чем-то вроде жертв аборта.
Но самое худшее наступало, когда приплывали, причем тайком, прижимаясь к плотинам в Валле дель Мораро или в Валле Ка Пизани, в любую минуту готовые укрыться в зарослях тростника, большие лодки, которые привозили людей, изо всех сил старавшихся, чтобы их не узнали, хотя над их головой и развевалось трехцветное знамя; некоторые говорили, что это, наверное, члены какой-нибудь корпорации выехали на охоту, и, правда, у них были старые ружья, с которыми ходят на болотную птицу, но мы мало верили в то, что государство организует такого рода развлечения, и прозвали их лодками Тази, то есть Безмолвие: действительно, там, где они проплывали, оставалось только молчание, и те, кто их видел — безобидные рабочие песчаных карьеров или мелкие браконьеры, — с криками «Тази! Тази!» налегали на весла, чтобы побыстрее укрыться в ериках.
Не только не было известно, кто они, но и цели, с которыми они устраивали засады, тоже оставались весьма неясными, потому что свои кремневые ружья они предпочитали наводить не на болотных птиц или диких голубей, а куда-то в направлении плотин, где собирались лодочники и все те, кого можно назвать тружениками реки, чтобы выступить наконец против угнетения: прежде всего против тех призраков, которых никто из них никогда не видел, и ради которых отдавали свою жизнь они сами и их отцы и деды; против могильщиков поколений, живших, как минимум, в палаццо Феррары и Болоньи, и совершенно не интересовавшихся своими владениями, которые представлялись им чем-то вроде земли в доисторическую эпоху.
Между ними и нами не было никакой связи, кроме посланцев, разрывающих туман светом кормовых фонарей, они несли нам слово хозяина, но за светящимися шарами, заключенными в металлические клетки, не было их лиц, только силуэты, точно такие же, как те, что нас преследовали.
Поэтому в тот период, о котором я рассказываю, нам не оставалось ничего другого, кроме как прибегнуть к покровительству семейства Маньяни, которое с презрением игнорировало власть государства, обладая достаточными силами, чтобы диктовать ему свои условия.
Члены семьи Маньяни называли себя предпринимателями, имеющими самые разнообразные интересы, но их главным орудием, причем не столько для извлечения прибыли, сколько для шантажа, были передвижные бордели, которые называли colombare, как башенки с окошечками для почтовых голубей: в роли голубей в них выступали как те, кто на них плавал, так и те, кто посещал их с какой-то своей целью. Я тоже нашла убежище на одном colombare, которым владел на правах Кота некий Джино Медзадри, по прозвищу Мараза, то есть топорик, Красавчик Мараза: поскольку в этой пантомиме жизни все стремились запутать дело всяческими уловками и фальшивыми именами так, чтобы даже мы ничего не могли понять, каждый предпочитал выступать под своей боевой кличкой.
От первой поездки на colombare у меня в памяти остался эпизод, которому в моей жизни суждено было получить продолжение. Медзадри вез нас на праздник в Контарину, солнце было в зените, и вдруг я заметила какую-то странную радугу между побережьем и отмелью. Я крикнула ему: стой. Мараза остановил грузовик. Я выпрыгнула на землю, сказав остальным: пойду, посмотрю, что это за поезд.
Товарняк медленно прошел перед нами, нагруженный диковинными шапками, в которых подбежавший Медзадри узнал тропические шлемы, что для меня было пустым звуком. Кто мог подумать, что очень скоро мне придется шагать под африканским солнцем и под одной из этих шапок будет плавиться от жары моя собственная голова.
Дверей в вагонах не было, только решетки, и отблески солнца от амуниции стоящих вплотную друг к другу солдат — их были сотни — напоминали стремительный полет ласточек, рассекающих тучи в разгар бури.
Они похожи, подумала я, на то, что остается на поле битвы после проигранного сражения, и эта мысль оказалось пророческой, ибо через несколько месяцев мне снова пришлось их увидеть; и поезд, но уже на пути в Асмару, и аскеров на плоскогорье вместо лодочников, которые певуче перекликались между собой, забрасывая сети, и услышать бу-бум абиссинских барабанов вместо выстрелов браконьеров на болоте. После бойни при Тембьене эти шлемы отправляли на родину вместо тел погибших солдат, потому что, хотя оставшиеся в живых и перекопали барханы до последней песчинки, они не нашли ничего, кроме песка. И тогда они сказали: это песок съел их, он похож на хищное растение и ненавидит жизнь смертельной ненавистью приговоренного жить в пустыне. Оставил на поверхности только объедки, то есть шлемы, патронташи и ботинки, мрачное свидетельство произошедшего.
В тот день, когда поезд пойдет в Асмару, он вызовет у толп негров и белых то же изумление, которое испытала я в Тальо ди По.
Я вцепилась Маразе в руку, а кто-то, то ли солдат, то ли железнодорожник, затянул:
— Я тебе покажу, я тебе дам, ты у меня помрешь от наслаждения.
Это была песня легионеров, которые сошли с ума, но не утратили веселья, валяясь, возможно, после ампутации в лазарете где-нибудь в Данкалии, Нубии или Сомали:
— Мы умрем вместе, мы умрем рядом, и с нами умрет наша молодость!
И легионер мог поднять руки и захлопать в ладоши, аплодируя своему увечью, словно финалу оперы, а капитан Мерли кричал: заставьте его замолчать. Ему отвечали: придется пристрелить, он уже ничего не понимает. А он прислонялся к стене, блевал себе на сапоги и требовал: так пристрелите, это же просто невыносимо.
Медзадри попытался оттащить меня назад, а я ему: подожди, со мной что-то случилось, сама не понимаю, что. Я не могла оторвать взгляд от шлемов, пока они не скрылись за горизонтом. Скоро я узнала, что такие составы шли каждый день, они отправлялись прямо с одного оружейного завода в Милане; груз затем перегружали на суда для перевозки бананов, вместе с ящиками печально известных пуль «дум-дум» — еще одного чудовищного изобретения, с которым мне суждено было познакомиться.
— Ты чего, — со смехом спросил он, — тебе-то что до войны?
Я могла бы сказать ему, что случится. Но вместо этого ответила: просто затмение нашло. И мы поехали дальше, и на празднике в Контарине он выгодно меня продал.
2Отличительным признаком colombare Маньяни была наглость. Грузовики разъезжали по равнинам, деревням и предместьям, добирались до вилл и отдаленных хуторов, останавливались в таких местах, где не ступала нога человека. Они были ярко раскрашены, преимущественно желтой и голубой краской, на фарах — решетки для защиты от камней пуритан. В удлиненном кузове могли разместиться двадцать человек. И в знак презрения к светским и церковным властям, которым они постоянно бросали вызов, на тентах большими буквами было написано «Маньяни», словно это был фирменный знак какого-нибудь уважаемого предприятия.
В грузовик сажали от пяти до девяти женщин, а начальником над ними назначали Кота, чьи обязанности были весьма разнообразны: обеспечивать работу на праздниках, общественных и частных; общаться с клиентами, выясняя их тайные пороки и степень продажности, и самое главное выступать в качестве сборщика, получая деньги и передавая их затем Маньяни. Трем братьям — Нерео, Обердану и Витторио.
Нерео был не только самым умным и авторитетным, но и наименее откровенным; честолюбие заставляло его вести себя так скрытно и уклончиво, что иногда он и сам запутывался. Некоторые говорили, что он просто сумасшедший, другие называли его хитрованом или парнем не промах: как бы там ни было, в паутине постоянно вьющихся вокруг него дельцов и мелких политиканов, каждый из которых преследовал свои собственные цели, зачастую противоречившие целям другого, он чувствовал себя как рыба в воде и намеревался закончить свои дни отнюдь не владельцем частного борделя, вынужденным постоянно бороться с общественным мнением и Квестурой, а уважаемым гражданином, заслуги которого будут признаны обществом. Он мечтал, что катафалк, который повезет его в последний путь, будет украшен всеми теми знаками уважения, которые режим любил выставлять напоказ, забывая, что за ними скрывается всего-навсего разлагающийся труп.