Скандальная молодость - Альберто Бевилакуа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я чувствовала его искренность, когда он возил меня на машине по деревням Ариано; мы обгоняли другие машины, смеялись, шутили, но на подъезде к Форесте он замедлял ход перед Виллой Нани, окруженной рвом, с большими внутренними двориками и лоджиями. В этот вечерний час было еще достаточно светло, чтобы все разглядеть: граф Нани ждал нас, неподвижно застыв за решеткой ограды с ловчим соколом на правой руке; он направлял его на Нерео, который останавливал автомобиль совсем рядом, после чего они с ненавистью впивались друг в друга взглядом, и даже их ненависть была разной, как у двух мужчин, один из которых знает счастье, у которого нет ни прошлого, ни будущего, а другой с грустью понимает, что для него слишком многое уже в прошлом.
И тогда Нерео отваживался на высшее проявление доверия: они думают, говорил он мне, что мне нужна куча денег, и я позволяю им так думать, хотя на самом деле они могли бы купить меня довольно дешево, например, за эту виллу, тем более, что ее все равно конфискуют, потому что Нани не в ладах с режимом и вся Дельта знает, что он готовит покушение на руководство, так что его утопят в Сакка Скардовари.
За эту виллу, повторял он, поместье и все, что в нем имеется.
Я ему верила. Если бы они разгадали его неудержимое стремление менять кожу, чтобы в конце концов получить такую же, как у большинства, они бы и в самом деле держали его в руках, не давая ему при этом ничего взамен.
Это не исключает того, что Большой Сераль, как однажды выразился Маньяни, таким и оставался; временами — способный на безумства, временами — сущий младенец. Неизбывная невинность существует всегда и везде, даже в colombare. Тот, кто видел статуи Христа, высеченные руками убийц, понимает это: пусть, что Распятие кривое, а Спаситель похож на урода или дикаря, но в глазах его сияет свет далеких небес, который никогда не смогут изобразить священнослужители, или, например, ноги не пробиты гвоздем, а скрещены над ним и не кровоточат — это символ свободы, которую нельзя распять.
Итак, я говорила о подпольных кличках, которые мы носили.
Полярная Звезда просыпалась с началом сумерек и, пристально глядя на небо, оживала вместе с яркой звездой, возвещающей вечер, и каждая уходила в свою ночь под свое созвездие. Была еще и Зувнота, девушка из Монтеджаны, рослая и сильная, как солдат, у нее была привычка борца хрустеть суставами пальцев. Она заставляла вспоминать о песнях Лиги, и, хотя и по неведению, проявила себя самым лучшим подрывным элементом из всех, кого я знала, всегда выступая в первых рядах и во весь голос призывая смерть господству над телами и душами, ей не нужно было нести плакат, ибо она сама была живым плакатом против того, что она обвиняла.
Зувнота, готовая остаться в одиночестве на площади после того, как по ней пронеслась кавалерия, со свистом рассекая саблями воздух, но девку из colombare не рубят саблей, кому она нужна? И, стоя как монумент, единственный оставшийся среди поверженных, посиневшая от холода или обожженная бешенством, Зувнота не покидала своего поста между сломанными трибунами для митингов и разорванными знаменами, и ее молчание было знаком.
Этим она выступала не столько против Нерео, сколько против Пезанте, которая настаивала: если она хочет главную роль, мы ей ее дадим — повесим за ноги. Но Маньяни был непреклонен: того, кто меня не задевает, я не трогаю, а со мной она ведет себя, как надо, и правила, которые я установил, соблюдает безупречно.
Была и Слеза Христова, переполненная шутками и угрызениями совести, порхающий арлекин драм и счастливых капризов. И Крикунья, которая на отмелях или на равнинах, яростно топча целебную траву, злилась на свод небесный, особенно на облака, когда они опускались слишком низко: убери руки, кричала она, Бог беззубый! Кричала до тех пор, пока ее не охватывал страх перед загробным миром и она не прикрывала голову руками, тогда мы шли забрать ее: пошли, Крикунья, Бог тебя простил.
Поскольку этих моих подруг уже нет, а я испытывала к ним симпатию, чего не могу сказать о подругах в лагере Атоса, расскажу и о Восходящем Солнце, которая соглашалась на противоестественные акты, хотя я пыталась убедить ее, что это доведет ее до сумасшедшего дома, но только попусту тратила слова. В colombare часто приходили курсанты из военного училища, с которыми мы засиживались до рассвета, и Восходящее Солнце выступала с номером, который объявляла как «японский воин, или харакири» — она вытаскивала у кого-нибудь из них кортик из ножен, приседала, широко раздвинув ноги, и демонстрировала мизансцену, достойную театральной актрисы. У тех, кто стоял вокруг нее, должны были быть крепкие нервы и желудок, потому что она вводила в себя кортик, прося при этом: хлопайте, задавайте темп. Она вводила его по рукоятку, и то, как ей это удавалось, было тайной, причем она ни разу не поранилась, кроме одного случая, когда рассекла вход в матку, но, несмотря на то, что по рукоятке текла кровь, она продолжала вводить лезвие дальше. Я не могла на нее смотреть, хотя, сказать по правде, иногда аборты делались точно так же, а Джино Медзадри при этом крутил ручку граммофона, потому что она непременно требовала музыкального сопровождения. Он ставил «Ты, Луна» и, хотя в своем трудном ремесле насмотрелся всякого, тоже не поднимал глаз, а как-то раз швырнул граммофон прямо в лицо одному курсанту с криком: да что вы за звери? Ее пожалеть надо, вы что, не понимаете? Его грубо поставили на место: послушай, Кот — ты.
Медзадри спрыгнул с грузовика и сказал: пойду повешусь, потому что вы правы, и я сам себе отвратителен. Нам пришлось гоняться за ним всю ночь, пока мы не нашли его в районе плотин Ка Мерли, где он лежал, разбив голову о камень.
Медзадри назвал наш грузовик «Лао» и написал это краской печатными буквами на борту, а когда мы спросили, что это значит, сказал: это значит вещь, которую нельзя получить. А мы: на каком языке? А он: на моем.
Так мы и ездили, и по пути к нам кое-кто присоединялся. Как, например, Сорока-воровка, у которой были кудрявые волосы, и она извивалась всем телом при ходьбе, считая, что она — сама красота, и репетировала жесты, как лучше держать сигарету, а по ночам разглядывала то, что стащила.
И Бамбина, от которой были одни неприятности, потому что она совершенно ничего не соображала до такой степени, что публично заявляла, что еще несовершеннолетняя.
Мы прибывали на место.
Каждая из нас отделялась от группы, пожав плечами, и удалялась с тревогой на душе в слабенькое солнце над стоячей водой, на равнине оставался один Медзадри, и его можно было бы назвать опустошенным, как дерево, с которого внезапно срываются и улетают прочь напуганные выстрелом скворцы.
4Ночь, которую запомнили как ночь Маньяни, выпала на двадцать восьмое июня 1935-го, но сложилась она из множества предшествовавших ей ночей и дней. В начале мая Нерео устроил торжественное вступление Котов в должность — праздник, который Лиджера каждый год отмечала на открытой танцплощадке Гран Боско делла Мезола. Неофиты танцевали. Сидя за столом вместе с братьями и представителями Пезанте, среди которых, кроме Негри и Паризи, были Армеллини и Паганелли, Маньяни обратил внимание на то, как его ребята, не допуская ни малейшей ошибки ни в одном из танцев, создавали атмосферу гармонии, достойной императорских драгун. И какой тщательный грим, какое кокетство со стороны женщин! Это мои создания, сказал он себе с иронической нежностью, воплощение моих ненасытных мыслей.
Хотя праздник был в полном разгаре, но не было ни одного неуместного слова, ни одного неуместного жеста. Чем бы все сегодня ни закончилось, решил он, и пусть мне суждено найти в этом лесу свою смерть, но поработал я, безусловно, на славу.
Рано утром прошел дождь, и сейчас, ясным днем, весь мир представлялся ему изящным, как женщина, его отрешенный взгляд был устремлен туда, где начинались дюны и прибрежные отмели; но, несмотря на столь глубокую отрешенность, его не оставляло беспокойство, постоянное, неизбежное в силу того, что Пезанте, прибывшая специально для этого, вот-вот должна была закрыть его дело. Как у прорицателя, у него было плохое предчувствие, хотя даже Армеллини и Паганелли изображали веселье, притворяясь, что они вовсе не такие, какими были на самом деле, терпеливыми и настороженными.
Он поднял руку и потребовал тишины. Оркестр перестал играть, Коты и девушки вернулись на свои места.
Согласно обычаю, он распорядился раздать подарки: серебряные пудреницы и портсигары, на которых были выгравированы имена всех трех братьев. Затем он завел приличествующий случаю разговор, призывая молодежь, которая на него работала, не считать это занятие чем-то позорным; он вспомнил, как сам был начинающим и честолюбивым Котом, и вот карьера блестяще завершена; он высказал мысль о том, что большинство людей, включая столпов морали, приходило в их colombare найти утешение своему отчаянию и тоске, и, следовательно, грузовик Маньяни представлял собой реальность, обладающую определенной ценностью, если ради него люди были готовы рискнуть многим.