Каменный венок - Федор Кнорре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Ты им что хочешь рассказывать? Про пряники? Ты разве сам-то помнишь?
- Ну, ма-ама! Помнишь! Наизусть знаю. Это же наше родовое сказание. Одиссея... Только тут у меня какой-то провал, или я что-то путаю? Откуда-то кажется, что дед у нас был нищим? Нет?
- Вот уж правда путаешь! Никогда в жизни. Дед Вася уж вот работник был! Силач, на Волге когда машинистом плавал, он с бурлаками бороться любил!.. Нищим!.. Это ты слышал, да не понял. Вы, молодые, и нищих-то не видали, наверное... Да, это было, когда мы в Питере... он несколько раз просил, протягивал руку, боялся, что я на улице замерзну, а он уже почти слепой был... Это совсем другое дело, чем нищий. Нищий - это специальность, профессия была. Ты из головы выкинь про деда Васю - не было у нас нищих.
- А что с дедом потом было?
- Он ушел.
- Как это? Куда?
- Меня пристроил и ушел. Куда. Некуда ему было идти. Некуда. Вот туда и ушел.
- И ты больше его никогда?
- И больше никогда.
Поезд идет все медленнее и останавливается в глухом снежном лесу. К нам в дверь стучат, и наши приоткрывают щель.
- Не сошла? - с радостным любопытством кричит солдат, заглядывая снизу в наш вагон. - Вот это да!.. Можно с вами посидеть? Отсунь-ка дверь пошире!
Это соседи, прослышавшие про мое путешествие.
Дальше как-то все сливается и смутно помнится, но все только хорошее: поезд мерно стучал, унося меня от дома в ночную даль, и от этого слегка замирало сердце, ветер свистел в трубе; кто-то привел за собой во время остановки баяниста, и он, не поднимая глаз и угрюмо хмурясь от старания, слегка запинаясь, играл "Синий платочек" и "Катюшу"; лицо у меня горело от жара печурки, наплывавшего волнами. Борина больная рука лежала в моих ладонях, мы были вместе, и было все вокруг хорошо...
Потом были только письма. Много бодрых писем, и одно, очень бодрое, оказалось последним. В самом после той ночи первом он написал, как один из его саперов после долгого раздумья с глубоким чувством сказал, вспоминая меня: "Да... вот это заядлая мама!"
Другие просто говорили: "Это та мама, что до сто шестого километра доехала!"
А в тот день, на позднем, печальном и дымном зимнем рассвете, у незнакомой станции я стояла, их провожая, в снегу, среди подъездных путей и улыбалась, да, улыбалась, точно после какой-то своей минутной победы над непреклонностью военной судьбы, жестокой для нас, остающихся дома женщин: вечно ждать и ждать и провожать уходящие поезда, глядя вслед на вдруг опустевшие бесконечные рельсы, которые так часто ведут только в одну сторону.
Вагоны уходили в морозном тумане, и двери их были закрыты. Все, кроме одной. Едва эшелон тронулся с места, там громко опять заиграл баян, тот же "Синий платочек", быстро заглушаемый нарастающим стуком колес.
В руках у меня сложенная, засунутая в перчатку справка, которую принес дежурный лейтенант. Сам сочинил и носил на подпись: "Дано т.Вереницыной в том, что она действительно направляется обратно по месту жительства в г.Москву после посещения с целью свидания с сыном, военнослужащим капитаном т.Вереницыным Б.В. Что и удостоверяется".
Бумажка, конечно, не сохранилась, сгорела, кажется. Но я помню ее. И этого лейтенанта. И Локшина. И всех. И все, что было в ту ночь, когда мы в последний раз были вместе. Этого больше нет. Но ведь это было! Было, значит, случилось, действительно произошло, это не выдумка, а правда, и, значит, это у меня всегда есть. Это всегда будет со мной. Моя собственность. Единственная подлинная, неотъемлемая, несгораемая, драгоценная собственность, какая есть у человека на свете.
- Тверская! Никуда не уходить. Поедешь сопровождать. Ясно?
- Это куда? - спрашиваю я.
- Куда прикажут, туда и отправишься. Ну, в Хотуново.
В Хотуново - это значит до ночи. По шоссе, кажется, километров шестьдесят. А маленькая Катька дома сидит одна, только соседки заглядывают на минутку. Правда, она уже и привыкла. Одна и одна, и днем больше спит, как ночной какой-нибудь кролик или другой зверек, зато когда я возвращаюсь с дежурства, она вылезает из норки и начинает играть, разговаривать на своем языке и поет мне, дергает за ухо, чтоб слушала, если я начинаю засыпать.
Артамкин ушел в свое помещение при кладовой, через которую идет ход в склад, где хранятся госпитальные ценности: лекарства, гипс, бинты, спирт.
Хотя (или потому что) под командой у него только санитары, шоферы, истопники и няни или такие, вроде меня, сестры военного времени - не считая, конечно, бидонов со спиртом, придающих ему известный вес, - с нами он разговаривает, как будто ведет со шпагой в руке штурмовую колонну на приступ вражеского бастиона. Настоящие офицеры-фронтовики выглядят рядом с ним плохо переодетыми штатскими.
Я возвращаюсь по двору нашего госпиталя с пустыми ведрами, когда он появляется снова и кричит мне вслед непреклонно-штурмовым голосом:
- Тверская! Никуда не поедешь! Отставить. Евсеева поедет. Все.
Немного погодя меня вызывает к себе главврач Николай Николаич.
- Сейчас машину мы посылаем в Хотуново, так не могли бы вы туда съездить?
- Сопровождать? А мне Артамкин сказал, что Евсеева поедет.
- Поедет, это ничего не значит. И вы тоже съездите, я прошу вас, найдете там сестру Португалову, она в курсе дела. Что-то там у них с одним неопознанным, она вам все скажет... У вас дети есть? В том смысле, что на фронте?
- Были. Трое.
- Ясно, но вы повидайтесь там с Португаловой. Там есть какой-то, фамилия, возможно, похожа на вашу. Может быть, родич какой-нибудь окажется.
- Родичей у меня никого нет. А у детей не моя фамилия. У нас разные фамилии. Они все Вереницыны, не Тверские.
- Ах, так? Ну, значит, что-нибудь не то. Но я обещал, что вы заедете, да тут машина как раз. Да, правду сказать, вы сами знаете - в Хотунове-то радостного мало найдешь.
- Да, радостного мало. Хорошо, я поеду.
- Португалова - сестра, старшая, вы, значит, к ней. Запомнили фамилию?
- Странная такая, ее легко запомнить.
- Отлично. Вы обедали?
- Давно. Уже позабыли.
- Позабыли?.. - Он удивился, потом улыбнулся. - Ах, да, да... верно... И скажите Артамкину, что я приказал вас отправить на санитарной машине. Обязательно!
Я выхожу снова во двор, как раз вовремя, чтобы увидеть, как Артамкин выносится за ворота на новенькой санитарной машине - куда-нибудь в город по своим делам, по учреждениям.
- Видала фрукта? - в каком-то злобном восхищении Евсеева разводит руками. - Видала такого?.. Начальник на третьем этаже еще только задумал нам дать санитарную, а этот тут во дворе своим крысячим носом уже учуял! Иди догони... Попремся теперь в пикапе.
- Перемерзнем, как собаки!
Старый санитар Краюхин пинком открывает дверь с тугой пружиной и, придерживая ее ногой, протискивается с носилками на крыльцо.
Осторожно, ступая боком, спускается по промерзшим потрескивающим ступенькам крыльца. Молодая неопытная санитарка Надя идет сзади и по его знаку неловко, чуть запоздав опустить свою сторону, ставит носилки на землю.
На носилках - раненый, туго укутанный до подбородка в одеяло. Поверх бинтов на голову нахлобучена ушанка.
- А машина где?
- Укатил. По своим делам. И почему таких вот на фронт не отправляют?
- А не дай бог. - Краюхин достает металлическую коробочку от английского шоколада НЗ, защипывает махорки, насыпает в бумажный желобок и начинает сворачивать козью ножку. - На фронт!.. Подобных, наоборот, лучше держать где подальше. От них и тут нехорошо.
Мы одобрительно хмыкаем. Краюхин такое и в глаза кому хочешь скажет. Он что-то вроде старейшины госпиталя.
Попал сюда с фронта с тяжелейшими ранениями, после операции в полевых условиях, "в общих чертах тут его восстановили", как он выражается, тут он и остался по своей воле.
Евсеева пошла через двор в гараж, поругаться, чтоб скорей давали машину, а мы остались у носилок.
Раненый лежит, не обращая на нас внимания, и широко открытыми светлыми глазами удивленно, не отрываясь, смотрит в небо, радуется, наверное, после низких потолков в разных палатах глянуть в это высокое просторное небо.
- Вот ты новый человек, - попыхивая цигаркой, Краюхин говорит Наде. Правильно я говорю?
- Это правильно, - с уважительной готовностью она кивает.
- Значит, правильно... В таком случае ты посмотри на меня... Ну, чего не поняла? На внешность моего лица. Посмотрела? Определи, сколько мне лет. По возрасту? Ну?..
- Вы пожилые...
- Знаю, не молодые. Ты года определи, сколько дашь?
- Может, вам даже пятьдесят, или кажется только?
- Э-э, кажется!.. Не можешь ты ничего определить! - он недовольно отмахивается от нее и отворачивается.
Новенькая виновато моргает, косится на меня, не зная, как лучше отвечать. Я-то знаю как и говорю:
- Ты ему отвечай по правде, чего ты теряешься? Ну, сколько ему на вид? За шестьдесят далеко, а то и под семьдесят? - это уж я ему немножко льщу. Как тебе видится, так и говори.
- Вот. Она-то понимает, - со своей насмешливой гордостью Краюхин приосанивается, делает паузу. - А между прочим, по годам мне, чтоб ты знала, знаешь сколько? Сорок четыре. И когда ты что глазами видишь, имей привычку отвечай смело и ничего не бойся... Это у нас весь род такой. Поняла? Семейственность наша. На изумление жилистый и выносливый род. Но старообразный на лицо. Отец, дядья, все даже смолоду как дубленые и мореные, вообще морщинистые. Это при обыкновенной жизни. Ясно? А при моей?.. Поставь сегодняшний день меня, такого, как я есть, и рядом поставь моего родного пожилого папашу. И что?.. Да он передо мной еще жених!