Сентиментальный марш. Шестидесятники - Дмитрий Львович Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вытянуть Россию в авангард, сменить имидж, отнять патриотизм у «русской партии», стереть с авангарда ярлык космополитического и буржуазного – это одна из главных задач Вознесенского, хотя слово «задача» отдает умозрением: он действительно так это понимал. (Одновременно Лев Мочалов, поэт и искусствовед, увидел в русской революции этот же древнерусский пафос, написав о живописи Петрова-Водкина как об иконе нового типа; как видим, это было не поветрие, а серьезная и перспективная школа. И в самом деле, мало что в русской литературе авангарднее «Слова о полку Игореве».) Для России ключевое понятие как раз не медлительность, не тугодумность, не пресловутая «раздумчивость и неторопкость» – нет, попытка навязать ей образ квашни с кислым тестом как раз бесперспективна. «Русская партия» вдрызг проиграла шестидесятые годы, оставшись (как, впрочем, и либералы) на побегушках у партийных жрецов. Частичный реванш Кожинов и иже с ним взяли в семидесятые, поднимая на щит немногих одаренных единомышленников вроде Распутина и Юрия Кузнецова, – и то не преуспели.
Понимание Ленина как явления глубоко национального и революции как органически русской – весьма актуальная тема и по нынешним временам, когда революцию опять пытаются представить происками евреев и международных разведок. Ни черта вы не понимаете в России, ребята-почвенники, и сами вы не русские, а просто глупые. Вы думаете, ваша тормознутость – национальная черта? Да Россия за сто лет прошла путь от «Ябеды» Капниста до «Вишневого сада», путь от классицизма до абсурдизма, на который у Европы ушло полтысячелетия. Россия долго запрягала, но в XIX веке поехала так, что, как грится, посторониваются и дают ей дорогу другие народы и государства. Сталин ее затормозил, авиаконструкторов пересажал (так что в космос она полетела не благодаря, а вопреки ему), – но Королев и Раушенбах и в шарашках продолжали обсчитывать траектории, а в шестидесятые мы разогнались снова. Потом нас опять затормозили, этим сильно истощили, но остановить не получится, даже и не надейтесь, нынешние идеологи консерватизма и традиции. Снесем, не оглянемся.
Еще одна главная черта Вознесенского, тесно связанная с этой тягой к высоким скоростям, – очень русская и очень христианская, уже вполне пастернаковская радость обновления. Это не восторг от разрушения как такового – иначе Вознесенский ничем не отличался бы от левака с французских баррикад; это еще и умение терять, и пастернаковская свобода – «О как мы молодеем, когда узнаем, что горим…» В этом радостном разрушении собственной жизни – весь пафос «Пожара в Архитектурном»:
Пожар в Архитектурном!
По залам, чертежам,
амнистией по тюрьмам —
пожар, пожар!
А мы уже дипломники,
нам защищать пора.
Трещат в шкафу под пломбами
мои выговора!
Прощай, архитектура!
Пылайте широко,
коровники в амурах,
райклубы в рококо!
О юность, феникс, дурочка,
весь в пламени диплом!
Ты машешь красной юбочкой
и дразнишь язычком.
Прощай, пора окраин!
Жизнь – смена пепелищ.
Мы все перегораем.
Живешь – горишь.
…Всё выгорело начисто.
Милиции полно.
Всё – кончено! Всё – начато!
Айда в кино!
Это стихотворение – один из блистательных примеров его скорости и лаконизма, умения в десяток слов вложить главное; и действительно, «жизнь – смена пепелищ», потому что иначе это не жизнь. Ломать – это строиться заново, и главный пафос советской поэзии рубежа пятидесятых – шестидесятых – это снос старых домов и бараков, строительство новых районов. Хрущевка ведь стала символом дискомфорта и затхлости только тогда, когда перестояла свое, – а сносить уже разучились, не верили никаким обновлениям. Тогда же и Новелла Матвеева («Водосточные трубы»), и Окуджава («Старый дом»), и Арсений Тарковский («Дом напротив») воспели эту ломку, и всем верилось, что на смену старью идет чистая и свободная жизнь. (Увы, в гибнущих системах обновление редко ведет к улучшению; но последняя ломка, в которую верили, была хрущевская, и она же была последней, которая кое-что улучшила. Дальше с каждой новой перестройкой система не столько обновлялась, сколько упрощалась – и сегодня доупростилась до того, что ресурса на обновление у нее уже не осталось. Следующая перестройка грозит обернуться просто распадом, а вырастет ли что-нибудь на этом пепелище – вопрос; вот и тянем, хотя уже невыносимо.)
И при этом Вознесенский был традиционным лириком, со всеми обычными лирическими темами – любовь-разлука, смерть-бессмертие, поэт-поэзия, – и отличался от сверстников и современников разве что вот этой скоростью мысли – да качеством исполнения. И это тоже сближало его с прослойкой, для которой он работал: им казалось, что на СССР можно работать качественно, можно найти нишу, в которой мы будем независимо делать свое дело. Государство дает нам возможность развиваться в избранном нами направлении, – ну и ладно, и большего мы от него не требуем; наше дело – и смысл бытования всего этого государства – не благодать для всех (ее не бывает), а качественная наука и хорошее искусство. Летали в космос, открывали новые химические элементы, писали отличные стихи.
Как вы заметили, я игнорирую здесь слишком известную историю, когда на Вознесенского в 1963 году наорал Хрущев. Когда на тебя орет глава ядерной державы – это сильное впечатление, Вознесенского тогда отпоил водкой Солоухин, но и сам поэт держался достойно; всерьез он, кстати, не обиделся – потому что понимал, что Хрущев не зверь. Это стоило ему, конечно, некоторых неприятностей, в том числе внезапной отправки на военные сборы – где молодые лейтенанты, обожавшие его стихи, максимально скрасили ему трехмесячное пребывание на службе; ценным результатом этого призыва стало прозрачное по смыслу стихотворение «Сквозь строй», якобы про Шевченко. Но тогда депрессии не было, ибо был читатель, чувствовалась его поддержка: «Мне ради этого легки любых ругателей рогатины и яростные ярлыки».
Тип этого читателя – молодого, а часто и немолодого технократа, немного циника, а в душе глубоко