Английская болезнь - Билл Буфорд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Список уже и так длинный; но это всего лишь малая его часть. Кроме того, есть еще конверты, датированные 8, 13, 15, 20 и 27 мая. Их я так и не распечатал. Причем я специально упомянул только те события, которые не попали в сообщения центральных информационных агентств – это то, что не попало в новости; вот что такое британская суббота.
Хочу процитировать еще одну статью. Газета называется «Олдхэм Ивнинг Кроникл». Речь в заметке идет о двух друзьях-ирландцах, Ниле Уотсоне и Терри Муре, давних поклонниках «Олдхэм Атлетик», регулярно приезжающих на матчи своего любимого клуба. Обычно они приезжают на все выходные: заказывают номер в гостинице, едят в ресторане, пьют в пабе. В тот раз игра была с «Лидс Юнайтед». Они сидели в пабе, дело было уже незадолго перед его закрытием, когда в паб вошли фаны «Лидса» и напали на них. Терри Мур потерял сознание и упал; его принялись добивать ногами. Бить старались по голове. У Терри Мура была редкая группа крови, это потом использовали как доказательство, когда кровь нашли на ботинках, носках, штанах, майке и волосах одного из суппортеров. Крови было много. Суппортеры «Лидса» ушли, но вскоре вернулись. Причем вернулись для того, чтобы продолжить избиение Терри Мура. К тому моменту он еще не пришел в сознание. Пнув его еще шесть или семь раз, они ушли окончательно. Двенадцать дней он пролежал в коме. А когда вышел из нее, остался парализованным и больше не мог говорить.
Вылететь на Евро-88 в Германию вместе с Диджеем я не мог – я собирался выехать позже – но он позвонил в пятницу, как только приехал туда. Он звонил мне регулярно, сообщая о том, что происходит. Происходило много всего – в основном между английскими и немецкими суппортерами – и несколько его друзей из «Вест Хэма» уже было арестовано. А после первого матча с ирландцами пресса получила того, чего так ждала – массовые беспорядки со слезоточивым газом и красочными драками, а Диджей отправил в Лондон первую часть своего фоторепортажа о футбольном насилии.
Следующий матч сборная Англии играла в Дюссельдорфе – тот самый, которого так опасались, с голландцами – и я отправился туда спецрейсом: им летели только журналисты и официальные лица. В первом ряду занимал место спортивный министр, в речах своих предлагавший превентивно заключать под стражу всех английских мужчин моложе тридцати лет. Свободных мест не было: повсюду сидели операторы, фотографы, пишущие журналисты всех мастей. Три австралийских журналиста, ехавшие снимать фильм, услышав, что я знаком с реальным хулиганом, поехали на такси следом за мной.
Город напоминал Бейрут. Зеленые полицейские машины были повсюду. Я заметил водомет и автобус без окон для арестованных. Полицейские – с оружием, в шлемах – стояли на каждом углу. Не меньше, чем полицейских, было и журналистов. Бригада центрального телевидения брала интервью у «хулигана». Я заметил нескольких суппортеров «Манчестер Юнайтед», в том числе Тупого Дональда, который тогда так и не доехал до Турина, попав под арест в Ницце: Тупой Дональд давал «эксклюзивное интервью» немецкому корреспонденту Би-Би-Си.
С Диджеем я так и не встретился: арестовали Роберта, еще одного его друга, и Диджей был занят тем, что пытался вызволить его из-под ареста. А я познакомился с парнем из Гримсби.
Гримсби, как его я мысленно и окрестил, вошел в мою жизнь благодаря страху и скуке: страху потому, что как раз в этот момент журналисты впервые столкнулись с проявлением афессии в свой адрес – одному фотофафу разбили нос его же фотокамерой – и я чувствовал в компании Гримсби себя в большей безопасности; а скуке потому, что несмотря на все обещания, было непохоже, что голландские и английские суппортеры собираются устраивать «побоище века». Частично это является заслугой немецкой полиции, которая, прозевав столкновения накануне между английскими и местными фанами, не собиралась допускать их повторения. После матча полиция сумела локализовать наиболее «трудных» англичан на вокзале. Именно там с Гримсби я и познакомился. Я прошел через оцепление, показав полицейским старое журналистское удостоверение, которое случайно сохранилось в бумажнике, и отправился в бар.
Гримсби не отшил меня потому, что я пишу книгу. То есть я не был журналистом – а хуже журналистов, по его мнению, людей на свете не было. Я же был писателем (мать Гримсби работала в школе учителем, так что это нюанс немаловажный). И именно так он представлял меня своим знакомым: не как журналиста, а как писателя. Разница была ощутимой.
Не сказал бы, что Гримсби чем-то выделялся – он был как две капли воды похож на прочих, встреченных мною бесчисленное число раз суппортеров – но даже если учесть, что мне попадались среди них и неординарные личности, я всегда удивлялся поведению ординарных. Я знал, чего от них ожидать, но полностью привыкнуть к их поведению не мог.
Гримсби так вести себя начал, когда мы поймали такси. За рулем оказалась женщина; перед тем, как ехать, она повернулась к нам и по-английски сказала, что если мы хотим доехать до места назначения, мы должны соблюдать определенные правила: не курить, не открывать окна, и вообще вести себя хорошо. Мой спутник тут же закурил, открыл окно и принялся осыпать водителя ругательствами – «корова», «пизда», «нацистская шлюха» – причем замолчал только тогда, когда такси остановилось, и нам приказали убираться.
И это продолжалось весь вечер. Мы не смогли задержаться в баре – это был недорогой бар, в нем, судя по-всему, сидели рабочие, не слишком добродушная публика – потому что Гримсби начал кричать «Хайль Гитлер». Я выволок его на улицу. Похожий эпизод случился позже, в ресторане, с голландским болельщиком лет пятидесяти, который сидел за столиком с тремя своими детьми. Так как они были единственными голландцами в ресторане, Гримсби не поленился подойти к ним, назвать папашу «мудаком» и начать делать перед его лицом какие-то движения рукой, словно он мастурбирует. При этом он издавал чавкающие звуки. Потом он назвал папашу «членососом», «ебаным в рот мудаком», и наконец «сраным голландским трусом».
Гримсби был твердо убежден, что должен демонстрировать свое превосходство каждому встречному иностранцу; я уже забыл, каким может быть национализм английского футбольного суппортера, а пребывание в Германии делало этот национализм особенно явным. Гримсби все время говорил о войне, которую «мы» выиграли. Несмотря на свой возраст (ему было всего двадцать, а работал он водителем на пивзаводе), он то и дело вспоминал Вторую мировую: это давало точку приложения для его национализма. Он хотел «перевоевать» заново. Подлость немцев, трусость голландцев, храбрость англичан: в эти стереотипы он верил свято, и все время пытался продемонстрировать, что это действительно так.
В конце концов мы оказались в баре под названием «Оранжбаум» – изначально неголландский, теперь он был голландским определенно. Этого-то Гримсби и было нужно; он тут же принялся расталкивать посетителей плечами, в полной готовности ударить первого, кто проявит хоть какое-то подобие агрессии. Я остался снаружи. Бар был переполнен, но сквозь открытые двери мне было хорошо видно, что происходит внутри. Рядом стояли немецкие полицейские. Они какое-то время ходили за нами, привлеченные поведением Гримсби, но было похоже, что и в этот раз ничего не произойдет. Голландские болельщики были большими, дружелюбными людьми, готовыми ко всему, в том числе и к Гримсби – и хотя тот врезался в них со всей силы, они лишь улыбались и предлагали ему выпить с ними пива. Но Гримсби не хотел пить пиво с врагами.
Но вот наконец кто-то не выдержал и ответил на одну из провокаций Гримсби, тут же, невзирая на репутацию своей страны, пустив в ход кулаки. К тому времени я уже так привык, что никто Гримсби не отвечает, что этим ответившим вполне мог быть, например, уличный столб. Гримсби был в таком состоянии, что вполне мог бы начать боксировать с предметом городской архитектуры. Потом Гримсби арестовали.
По оставшимся непонятным мне самому причинам, я вступил с полицейскими в спор и – против интересов Германии, Британии и европейской гармонии – убедил их отпустить Гримсби, сказав, что лично провожу его туда, где он остановился, и не дам больше хулиганить.
Остановился он, как выяснилось, на железнодорожном вокзале. Мы расстались с ним там часа в три утра. Он нашел пустую скамейку, но перед тем, как устроиться на ней, принялся кричать «Инглэнд!» во весь голос. Из-за этого проснулось несколько суппортеров, спавших на полу поблизости, и они принялись ворчать на него, но Гримсби не унимался и продолжал выкрикивать имя своей родины, расставив руки в стороны и выпятив грудь. Он впал в националистический ступор и больше не замечал ни меня, ни, похоже, всего остального, так что я потихоньку развернулся и пошел прочь, к себе в гостиницу. «Инглэнд» еще долго неслось мне вслед, эхом отражаясь от окрестных зданий. Я подумал, что если вернусь сюда утром, то Гримсби, наверное, все так же будет вопить. По мере того, как я удалялся от вокзала, голос Гримсби становился все тише, пока наконец его совсем не заглушили вопли, производимые другими английскими суппортерами.