Мост желания. Утраченное искусство идишского рассказа - Дэвид Г. Роскис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мертвый для еврейской коллективной памяти, голем не прекратил своего существования к восторгу еврейской интеллигенции. Поскольку паутина — единственное, что физически осталось от голема, ее заволокла пелена святости. Если бы ти- шовицкий маскил умел рассказывать сказки, он рассказывал бы их именно так.
Для того чтобы пародия сработала, читатели должны узнать и оригинал, и его искажение. Нет ничего очевиднее, чем фрагмент еврейской священной легенды: праведник вознаграждается за свои страдания в грядущем мире. Нет никого доступнее легендарного героя, ни ученого, ни святого, а ламедвовника, одного из тридцати шести праведников, чья безвестная скромность не дает миру разрушиться. Таким бедолагой был Бонце Швайг (Бонця-молчальник, 1894)23. Как же сообщить читателям — с помощью нью-йоркских связей Переца, — что история Бонци — это притча о современности? Он придумал повествователя, который лучше смотрелся на страницах нью-йоркской газеты Арбайтер цайтунг («Рабочая газета»), чем среди людей, которые рассказывают друг другу сказки возле печки в доме учения:
Здесь, на этом свете, смерть Бонци не произвела никакого впечатления. Попробуйте спросите кого-нибудь, кто он такой, Бонця, как жил, отчего умер... Сердце ли у него разорвалось, силы иссякли или же его хребет переломился под тяжкой ношей? Кто его знает? Может быть, он умер от голода?
Нервный темп и сложный синтаксис речи рассказчика; цепь его риторических вопросов, направленных на то, чтобы выстроить факты — все это выдает замечательного адвоката, имеющего опыт выступлений в суде. Но его саркастические фразы о человеческой природе, похоже, предвещают, что никто не услышит о случившемся:
Пала бы в конке лошадь, это вызвало бы больший интерес. И газеты писали бы, и сотни зевак сбежались бы со всех концов города посмотреть на падаль; даже место происшествия и то не оставили бы без внимания...
Но будь на свете лошадей столько же, сколько людей, — тысяча миллионов! — несчастная лошадь тоже не удостоилась бы такой чести!
Ни у кого из людей не было лучше прозвища, чем у Бонци, которое бы лучше свидетельствовало, что он не поднимет никакого шума: «Без лишнего шума явился он на свет, неприметно жил, тихо умер и еще тише сошел в могилу...» Хватит фактов! Он исчез из памяти «на этом свете», и нечего больше сказать об этом ничтожнейшем из ничтожнейших персонажей. К счастью, значение этих фактов волшебным образом видится совсем по-другому в грядущем мире. Райские создания сгрудились в ожидании его прибытия. Если бы не техническая процедура суда, история о том, как он стал небесной знаменитостью на этом бы и кончилась.
Поведать об этом суде Перецу помогли десять лет юридической практики в Замостье. Как и аналогичные судебные процессы на земле, этот тоже проходит по определенным правилам. Во- первых, история представляет собой законченную мелодраму со злой мачехой, сексуальной несостоятельностью и благодетелем, который произвел на свет жестокого сына подсудимого. Во-вторых, презумпция невиновности настолько велика, что председательствующий судья может обрывать защиту на каждом риторическом вопросе. В-третьих, подсудимый так напуган происходящим и так подавлен, что стена его молча- ни я рушится, только когда раскрывают гротескную историю его жизни. Столкнувшись с таким неравновесием, даже обвинитель умолкает.
Но небеса не могут исправить то, что разрушила земля. В конце судилища внешняя простота терпит такой же крах, как и всякая претензия на небесное правосудие. Божественный судия — оглашающий политическую идею рассказа — выносит заключение: если Бонця нарушит свое молчание, он сможет сокрушить стены Иерихона. Но Бонця готов для рая не больше, чем он был готов для протеста там внизу, и после долгого ожидания он отвечает, что желает только булочку с маслом каждое утро. Обвинитель расхохотался от самой идеи, что человек, на которого свалилось столько несчастий, может получить достойное воздаяние на небесах или на земле.
Финал — это бурлеск народной сказки. Молчащие, страдающие Бонци никогда не добьются того, чтобы их протест был услышан, пока они не отвергнут божественной чепухи о пассивной покорности судьбе. В отличие от героя Владимира Короленко крестьянина Макара, который в своем религиозном воображении создал рай, где всем воздают по справедливости, у Бонци вообще нет воображения, ни религиозного, ни любого другого24. За исключением обрезания, чуть не закончившегося для него фатально, Бонця разделил судьбу люмпен-пролетариата. Все сказочное предисловие навязал ему рассказчик, который с самого начала был настроен скептически ко всякого рода воздаяниям. Пока Бонця стоял и в ужасе наблюдал за процессом, рассказчик его истории наблюдал, как наивные обычаи, сверхъестественные атрибуты и гротескные персонажи рушатся в раскатах циничного хохота.
Бонце швайг имел бешеный успех, что помогло Перецу продать сборник своих произведений на идише, ставший его европейским дебютом. В «Литературе и жизни» (изданной совместно Перецем, Давидом Пинским и Мордехаем Спектором) Перец набросился с духовной критикой на «Любителей Сиона» (Ховевей Цион) за то, что те вступили в союз с реакционным раввинатом и изменили литературному реализму, добавив опасную дозу романтики и мифа. Шейдим аф ди бейдим, — начал он свою блестящую полемику. В «чертей на чердаке» можно было поверить раньше, в доиндустриальную эпоху. Теперь, когда Европа уже отвергла реализм, материализм, символизм и ухватилась за оккультизм, еврейский мир все еще погряз в комизме, комической мешанине романтического сионизма25.
Перец сражался на всех фронтах. Отдалившись от старого маскильского крыла и новой иврит- ской сионистской литературной элиты, он озирался в поисках нового круга. Состоятельные еврейские позитивисты были лишь стратегическими союзниками, они были готовы поддерживать Переца, пока он использовал идиш лишь как средство модернизации. И они покинули его после выхода двух томов Ди идише библиотек. Именно тогда Переца открыли в молодом социалистическом движении; особенно заинтересовался им молодой радикал Давид Пинский, направлявшийся в Вену для изучения медицины. Их сотрудничество привело к эпохальным Йонтеф-блетлех (1894-1896).
«Наступает Лесах, — начинает Перец в своем неподражаемом стиле, — и я приглашаю себя на ваш седер. Возьмите меня!»
Я обойдусь вам недорого; я не ем кнейдлех
Не предлагайте мне хрейн; горьких трав мне достаточно с рождения!
И не заставляйте меня платить «казнями»; я давно простил египтян. Это в любом случае дохлый номер, потому что еще никто никогда не заболел от написанных или напечатанных проклятий.