Флибустьеры - Хосе Рисаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ах, если бы ювелир Симоун познакомил его с этим иностранцем! Наверняка тот едет в Гонконг.
Пласидо остановился. С ювелиром он был знаком — Симоун как-то заезжал в их городок продавать драгоценности. Пласидо даже сопровождал Симоуна однажды в поездке, и ювелир с ним очень любезно беседовал, рассказывал, как живут студенты университетов в свободных странах. Да, разница огромная!
Пласидо пошел за ювелиром.
— Сеньор Симоун, сеньор Симоун! — окликнул юноша.
Ювелир уже собирался сесть в коляску. Узнав Пласидо, он остановился.
— Я хотел бы просить вас… Всего два слова!.. — сказал Пласидо.
Симоун сделал нетерпеливый жест, но Пласидо был так взволнован, что не заметил этого. В немногих словах юноша рассказал о своих бедах и заявил, что хочет ехать в Гонконг.
— Зачем? — спросил Симоун, пристально глядя на Пласидо сквозь синие очки.
Пласидо не ответил. Тогда Симоун улыбнулся своей загадочной холодной улыбкой и, смерив его взглядом с головы до ног, сказал:
— Отлично! Едемте со мной. На улицу Ирис! — бросил он вознице.
Пока они ехали, Симоун не проронил ни слова, сосредоточенно о чем-то размышляя. Пласидо тоже молчал, не решаясь заговорить первым, и разглядывал гуляющую публику. Не спеша прохаживались влюбленные пары под присмотром бдительных мамаш и тетушек, студенты в белых костюмах, казавшихся в лунном свете еще белее; проезжали подвыпившие солдаты, по шесть человек в одной коляске, направляясь, видимо, в какой-нибудь храм Цитеры[124], резвились дети, китайцы-лоточники продавали сахарный тростник. Серебристый свет луны, фантастически удлиняя тени, придавал всем облик сказочно-прекрасных существ. В одном доме играл оркестр, и видно было в окно, как кружатся в вальсе пары при свете ламп и фонариков… Каким жалким показалось Пласидо это зрелище в сравнении с живописной толпой на улицах!
Неотступно думая о Гонконге, юноша спрашивал себя, бывают ли там такие же поэтичные, полные мягкой грусти вечера, как на Филиппинах, и сердце его сжималось в тоске.
Извозчик остановился. Симоун и Пласидо вышли из коляски. В эту минуту мимо них прошли нежно шептавшиеся Исагани и Паулита Гомес, сзади шествовала донья Викторина с Хуанито Пелаэсом, который что-то громко говорил, размахивая руками и сильно горбясь. В увлечении Пелаэс не заметил своего однокашника.
— Счастливец! — вздохнул Пласидо, провожая Исагани взглядом. Вечерняя дымка постепенно окутывала их фигуры, отчетливо виднелись только руки Хуанито, мелькавшие, как крылья ветряной мельницы.
— Больше он ни на что не годен! — в свою очередь пробормотал Симоун. Хороша нынешняя молодежь!
К кому относилось замечание Симоуна?
Ювелир сделал юноше знак, они свернули в проулок и углубились в лабиринт проходных дворов. То и дело надо было пробираться по камням через лужи или, согнувшись, пролезать в дыры, зиявшие в ветхих изгородях. Пласидо не мог надивиться, что богач ювелир чувствует себя как дома в этих грязных закоулках. Наконец они подошли к одиноко стоявшей убогой лачуге, обсаженной кругом платанами и банговыми пальмами. Возле нее валялись тростниковые каркасы и трубки; Пласидо решил, что здесь, вероятно, живет пиротехник.
Симоун постучал в окно. За стеклом показался человек.
— Ах, это вы, сударь…
И он тотчас вышел к ним.
— Порох приготовлен? — спросил Симоун.
— Да, он в мешках. Жду патронов.
— А бомбы?
— В порядке.
— Отлично, учитель… Нынче ночью вы должны поехать и договориться с лейтенантом и капралом… Затем не мешкая следуйте дальше. В Ламайяне встретите на берегу человека, вы ему скажете «Кабесанг», он вам ответит «Талес». Вы должны вернуться завтра. Времени терять нельзя!
И Симоун дал незнакомцу несколько золотых монет.
— Как там дела, сударь? — спросил тот на чистом испанском языке. — Есть новости?
— Да, выступаем на следующей неделе.
— На следующей неделе? — воскликнул незнакомец. — Но предместья не готовы, там ждут, что генерал отменит указ… Я думал, что дело откладывается до начала великого поста!
Симоун покачал головой.
— Обойдемся без предместий, — сказал он. — Довольно будет людей кабесанга Талеса, бывших карабинеров и одного полка. Если откладывать еще, Марии-Клары, возможно, уже не будет в живых! Поезжайте немедленно!
Мужчина скрылся в дверях.
Пласидо стоял рядом и слышал весь этот краткий разговор. Сообразив, о чем шла речь, он с испугом уставился на Симоуна. Ювелир улыбался.
— Вы, наверно, удивлены, — невозмутимо сказал он, — что этот бедно одетый индеец так чисто говорит по-испански? Он был школьным учителем, пытался вопреки всем учить детей испанскому языку, а его уволили и сослали как возмутителя общественного порядка и вдобавок как друга несчастного Ибарры. Мне удалось освободить его из ссылки, где он занимался обрезкой кокосовых пальм. Теперь, с моей помощью, он стал пиротехником.
Они вернулись на улицу и пошли пешком к Тросо. Перед чистеньким, ладным деревянным домиком сидел, опершись на костыль, молодой испанец и любовался луной. Симоун подошел к нему. Испанец с усилием поднялся навстречу, охнув от боли.
— Будьте готовы! — сказал Симоун.
— Я готов.
— На следующей неделе!
— Прекрасно!
— С первым пушечным выстрелом!
И ювелир пошел дальше, а следом за ним Пласидо, которому все происходящее казалось сном.
— Вас, вероятно, удивляет, что этот совсем еще молодой испанец еле передвигается? Два года назад он был здоров, как вы, но врагам удалось добиться его ссылки на Балабак[125], там его отправили в штрафную роту, он нажил ревматизм и болотную лихорадку, которая его скоро прикончит. А бедняга не так давно женился на девушке редкой красоты…
Мимо проезжала пустая коляска, Симоун остановил ее. Вместе с Пласидо они поехали к ювелиру домой, на Эскольту. Часы на колокольнях пробили половину одиннадцатого.
Спустя два часа Пласидо вышел от ювелира и с суровым видом зашагал по Эскольте. Улица была уже пустынна, лишь в нескольких кафе слышались веселые голоса и изредка с адским грохотом проносились по разбитой мостовой запоздалые экипажи.
Симоун стоял в своей комнате, выходившей на Пасиг, и в открытое окно глядел на Старый город: в лучах луны блестели цинковые крыши, темные массивные силуэты башен угрюмо чернели в прозрачной синеве ночного неба. Симоун снял очки, его энергичное смуглое лицо, обрамленное серебристо-седыми волосами, слабо освещала лампа, в которой керосин был на исходе. Весь во власти своих дум, Симоун не замечал, что лампа начала мигать и наконец потухла.
— Через несколько дней, — шептал он, — когда этот проклятый город, это прибежище чванливых ничтожеств, угнетающих темный, забитый люд, запылает со всех четырех концов; когда в предместьях вспыхнет бунт и на притихшие в страхе улицы хлынут толпы мстителей, порожденных гнетом и насилием, тогда я разрушу стены твоей темницы, вырву тебя из когтей мракобесия, и ты, моя белая голубка, воскреснешь к жизни, как феникс из тлеющего пепла!.. Нас разлучил мятеж, поднятый тайными врагами, ныне другой мятеж вернет мне тебя, вернет мне счастье, самую жизнь. И, прежде чем наступит полнолуние, эта луна озарит Филиппины, избавленные от нечисти!
Симоун вдруг умолк. В нем заговорил внутренний голос, голос совести. А не был ли и он, Симоун, частицей этой нечисти, затопившей проклятый город, и, быть может, самым смертоносным ее бродилом? И тут, подобно мертвецам, что восстанут из могил в день Страшного суда, перед глазами Симоуна возникли сонмы кровавых призраков, безутешные тени убитых мужчин, обесчещенных женщин, отцов, оторванных от семьи, возникли картины преуспевающего, сытого порока и гонимой добродетели. Впервые с того дня в Гаване, когда он замыслил соблазнами разврата и подкупом растлить эту страну, чтобы легче достичь своей цели — создать людей, лишенных веры, патриотизма, совести; впервые за все эти годы преступной жизни что-то возмутилось в его душе, он усомнился. Симоун закрыл глаза, с минуту постоял неподвижно, затем провел рукой по лбу — он не мог заглянуть в бездны своей совести, ему было страшно! Нет, нет, прочь малодушие, прочь колебания! Зачем воскрешать прошлое — от этого слабеет дух, гаснет вера в себя, в правоту своего дела… И это именно теперь, когда близок час действия! Призраки несчастных, загубленных им, все маячили перед его взором, они словно отделялись от блестящей глади реки, протягивали к нему руки, проникали в комнату. Ему слышались их упреки, жалобы, угрозы, клятвы мщения… Он отшатнулся от окна, и, быть может, впервые в жизни, его объял ужас.
— Нет, нет, я, наверно, болен, — бормотал он. — Я знаю, многие меня ненавидят, считают причиной своих бед, но…
Лоб его пылал. Симоун опять подошел к окну и с жадностью вдохнул свежий ночной воздух. Под его окном медленно струился Пасиг, серебрились кудрявые завитки пены, кружась в водоворотах, двигаясь то вперед, то назад. На другом берегу затаился город, черные его стены глядели таинственно, зловеще, — лунный свет придавал им величие и красоту, незаметные днем. И снова Симоун затрепетал — ему померещилось суровое лицо отца, окончившего свои дни в тюрьме, павшего жертвой своего благородства, и рядом другое лицо, еще суровей, лицо человека, отдавшего жизнь за него, Симоуна, и верившего, что он освободит родину.