Флибустьеры - Хосе Рисаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одиннадцать месяцев, проведенных в столице среди политиканов из кафе, в большинстве своем людей, оказавшихся не у дел, оппозиционные речи и статьи, политическая суета, идеи, которые впитываются с воздухом — и в парикмахерской, где нынешний Фигаро, подстригая усы и бороды, излагает свою программу, и на банкетах, где в благозвучных периодах и громких фразах растворяются всевозможные оттенки политических взглядов, споры, расхождения и недовольство, — все это не прошло для дона Кустодио даром. Чем дальше уплывал он от Европы, тем громче звучали в его душе новые убеждения, набухая живительными соками, подобно семенам, согретым весенним солнцем. Причалив к берегам Манилы, дон Кустодио уже твердо уверовал в то, что призван возродить Филиппины, и действительно был преисполнен самых благих намерений и возвышенных идеалов.
В первые месяцы после приезда дон Кустодио без умолку говорил о Мадриде, о своих столичных друзьях: министре X., экс-министре У., депутате А., писателе Б.; он был осведомлен в мельчайших подробностях обо всех политических событиях и придворных скандалах, знал тайны частной жизни всех общественных деятелей, каждое происшествие было, разумеется, им предсказано заранее, о каждой новой реформе правительства испрашивалось его мнение. Он страстно нападал на консерваторов, восхвалял либеральную партию, уснащая речь каким-нибудь анекдотцем, исторической фразой видного деятеля или же к месту вставленным намеком на то, что кое-кто отверг выгодные предложения и должности, лишь бы не быть обязанным консерваторам. В эти первые дни пыл его был столь велик, что его приятели, захаживавшие за съестными припасами в ту же лавку, что и он, — сержант карабинеров в отставке дон Эулохио Чурбанес, почтенный морской офицер и ярый карлист[128]. Удалец, таможенный надсмотрщик дон Эусебио Хапугаль, а также сапожник и портупейных дел мастер дон Бонифасио Каблуко — объявили себя либералами.
Но из-за отсутствия питательной среды и борьбы мнений этот пыл мало-помалу остывал. Европейские газеты дон Кустодио не читал — они прибывали пачками, и при одном взгляде на них его одолевала зевота; идеи, которых он нахватался, в конце концов потускнели, а обновить их было некому, не было тех ораторов, что в Мадриде. Хотя в манильских казино играют по крупной и дерутся на саблях не хуже, чем в испанской столице, политические речи здесь произносить не разрешается. Но дон Кустодио не умел пребывать в праздности, он не только мечтал, он действовал. Рассудив, что ему, вероятно, придется жить на Филиппинах до конца дней своих и что эта страна — наилучшее поприще для его деятельности, он посвятил ей свои помыслы и решил приобщить Филиппины к прогрессу, изобретая всяческие реформы и проекты, один другого нелепей, Именно он, прослышав в Мадриде, что парижские улицы мостят брусчаткой, — чего в Испании еще не усвоили, — предложил ввести это новшество в Маниле и устлать улицы досками, прибив их к земле гвоздями, наподобие полов в домах. Он же обратил внимание на то, что двуколки часто опрокидываются, и во избежание несчастных случаев посоветовал снабдить их третьим колесом. В бытность вице-председателем Общества по охране здоровья он потребовал, чтобы подвергалось окуриванию все, даже телеграммы из охваченных эпидемией местностей. И наконец, не кто иной, как он, из сочувствия к каторжникам, работающим на солнцепеке, а заодно из желания сократить расходы правительства на их одежду, предложил выдавать им только набедренную повязку и выгонять на работу не днем, а ночью. Когда его проекты встречали сопротивление, он удивлялся, приходил в ярость, но тут же утешал себя тем, что человеку выдающемуся не прожить без врагов, и в отместку критиковал и отвергал подряд все проекты — годные и негодные, — представленные другими.
Гордясь своим либерализмом, дон Кустодио на вопрос, каково его мнение об индейцах, отвечал снисходительно, что у них, пожалуй, есть способности к механике и к «подражательным искусствам» (он разумел музыку, живопись и скульптуру), и прибавлял свою любимую присказку: «Чтобы узнать индейцев, сударь, надобно прожить здесь не один год». Услыхав, что какой-нибудь индеец отличился в области, не относящейся к механике или к «подражательным искусствам», — в химии, медицине или философии, — дон Кустодио хмыкал: «Н-да, подает надежды… не глуп!» И уверял при этом, что в жилах такого «индейца» непременно течет испанская кровь; если же эту кровь никак не удавалось обнаружить, то советовал поискать в родословной индейца японцев: в то время как раз пошла мода приписывать все лучшее, что есть у филиппинцев, японцам и арабам. Для дона Кустодио кундиман, балитао, куминтанг были арабской музыкой, арабским же считал он древний филиппинский алфавит и был в этом твердо убежден, хотя арабского языка не знал и никогда не видел ни одной арабской буквы.
— Это арабский, чистейший арабский! — говорил он Бен-Саибу непререкаемым тоном. — Или, по крайности, китайский.
И, многозначительно подмигнув, добавлял:
— У индейцев ничего своего не может быть, не должно быть, — вы меня понимаете? Я питаю к ним лучшие чувства, но не следует хвалить их, а то они задирают нос и становятся пропащими людьми.
А иногда он рассуждал так:
— Я очень люблю индейцев, я им отец и заступник, но — всякий должен знать свое место. Одни рождены повелевать, другие — подчиняться. Конечно, эту истину громко произносить нельзя, но жизнь построена на ней. Если хотите подчинить народ, убедите его, что его удел подчиняться. В первый день он будет смеяться, на второй запротестует, на третий усомнится, а на четвертый уверует. Чтобы держать филиппинца в покорности, надо изо дня в день твердить ему, что он должен слушаться европейцев, что ни к чему иному он не пригоден. Да и зачем ему думать иначе? Ведь это его губит. Верьте мне, каждому филиппинцу надо внушать, что он должен помнить свое место, — это и есть истинное милосердие, порядок, гармония. Именно в этом заключается наука правления.
Излагая свои политические взгляды, дон Кустодио уже не довольствовался словом «искусство». А произнося слово «правление», он величественно простирал руки к воображаемому подданному, склонившемуся на колени.
Что до религии, то дон Кустодио любил поговорить о своей преданности католической вере. Ах, католическая Испания, край пресвятой девы Марии… Да, там, где ретрограды мнят себя богами или по меньшей мере святыми, либералу не только можно, но и должно быть истинным католиком, — так в стране кафров мулат считается белым. Тем не менее дон Кустодио весь великий пост, кроме страстной пятницы, ел скоромное, никогда не исповедовался, не верил ни в чудеса, ни в непогрешимость папы, а если и ходил к мессе, то к десятичасовой или же к самой короткой, для солдат. В Мадриде, не желая отставать от окружающих, дон Кустодио поносил монашеские ордена, заявлял, что они — анахронизм, метал громы и молнии против инквизиции и при случае мог ввернуть игривый рассказец о проделках монашеских ряс, вернее, монахов без ряс. Но в Маниле, рассуждая о том, что Филиппинам нужны особые законы, он покашливал, окидывал слушателей красноречивым взглядом и опять простирал руку к воображаемому филиппинцу на коленях.
— Монахи необходимы, это неизбежное зло, — говорил он.
И боже, как он разъярялся, когда какой-нибудь индеец дерзал усомниться в чудесах или в непогрешимости папы! Всех пыток инквизиции было мало, чтобы покарать наглеца!
Когда ему замечали, что господствовать или даже просто существовать за счет невежества других весьма предосудительно, что подобные деяния, совершенные частным лицом, наказываются законами, дон Кустодио, ничуть не смущаясь, приводил в пример другие колонии.
— О, мы можем держать голову высоко! — торжественно возглашал он. — Мы не англичане и не голландцы, которые бичами принуждают народы к повиновению… Нет, мы применяем иные средства, более мягкие и надежные; благотворительное попечение монахов куда действенней, чем английский бич…
Фраза эта имела большой успех, и Бен-Саиб долго повторял ее на все лады, а вместе с ним восхищалась ею вся Манила, вся мыслящая Манила. Дошла она даже до Мадрида и была приведена в парламенте, как высказывание «некоего либерала-старожила», а польщенные монахи в благодарность за поддержку их авторитета послали дону Кустодио несколько ящиков шоколада. Сей неподкупный муж возвратил монахам их дары, и Бен-Саиб немедля назвал его добродетельным Эпаминондом[129]. Надо все же заметить, что наш Эпаминонд под горячую руку пускал в ход палку, да и другим советовал.
Как только дону Кустодио поручили рассмотреть петицию, монахи, опасаясь решения, благоприятного для студентов, снова засыпали его дарами.
И в тот вечер, когда мы заглянули в его кабинет, он чувствовал себя в большом затруднении: была под угрозой его репутация деятельного человека. Уже более двух недель он изучал петицию, а сегодня утром важный сановник, похвалив такое усердие, полюбопытствовал, скоро ли будет готово решение. Дон Кустодио с непроницаемым видом дал понять, что решение уже есть, и тут важный сановник усмехнулся. Эта усмешка весь день преследовала Кустодио.