Флибустьеры - Хосе Рисаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лоб его пылал. Симоун опять подошел к окну и с жадностью вдохнул свежий ночной воздух. Под его окном медленно струился Пасиг, серебрились кудрявые завитки пены, кружась в водоворотах, двигаясь то вперед, то назад. На другом берегу затаился город, черные его стены глядели таинственно, зловеще, — лунный свет придавал им величие и красоту, незаметные днем. И снова Симоун затрепетал — ему померещилось суровое лицо отца, окончившего свои дни в тюрьме, павшего жертвой своего благородства, и рядом другое лицо, еще суровей, лицо человека, отдавшего жизнь за него, Симоуна, и верившего, что он освободит родину.
— Нет, я не могу отступать! — воскликнул Симоун, отирая пот со лба. Дело зашло слишком далеко, успех будет моим оправданием… Если бы я действовал, как вы, я бы погиб… Прочь пустые идеалы, лживые теории! Огнем и сталью уничтожим раковую опухоль, покараем порок, а затем — пусть погибнет орудие кары, если оно бесчестно. Нет, нет, я все обдумал, просто у меня жар… слабеет рассудок… это естественно, когда человек болен… Если я и творил зло, то только во имя добра, а цель оправдывает средства… Я не имею права рисковать…
В висках у него стучало, он лег и попытался заснуть.
На следующее утро Пласидо кротко выслушал назидания матери, даже улыбнулся. Когда она заговорила об экономе августинского монастыря, сын не возмущался, не спорил, напротив, предложил сам пойти к нему, чтобы не утруждать мать. Пласидо только просил ее поскорее уехать домой, если можно, сегодня же. Кабесанг Анданг поинтересовалась почему.
— Потому… потому, что отец эконом, если узнает, что вы здесь, ничего не станет делать, пока вы не пошлете ему подарок и не закажете несколько месс.
XX
Референт
Отец Ирене сказал правду: вопрос об Академии испанского языка, так долго лежавший под сукном, был на верном пути к разрешению. Как же, ведь им занимался дон Кустодио, деятельный дон Кустодио, самый деятельный референт в мире, по мнению Бен-Саиба; каждый день он с утра до вечера читал и перечитывал прошение, потом укладывался спать, не зная, как быть. На следующий день снова перечитывал бумаги и снова ложился спать, так ничего и не придумав. Сколько труда положил на этот проект дон Кустодио, самый деятельный референт в мире! Ему хотелось решить дело так, чтобы все остались довольны: монахи, важный сановник, графиня, отец Ирене — и, кроме того, еще раз продемонстрировать свои либеральные убеждения. Он консультировался с сеньором Пастой, но сеньор Паста вовсе сбил его с толку, дав уйму самых противоречивых и неосуществимых советов; консультировался с танцовщицей Пепай, но танцовщица Пепай, ничего не поняв, сделала пируэт и в пятый раз попросила двадцать пять песо на похороны внезапно скончавшейся тетушки, или, как стало ясно из ее дальнейших объяснений, на похороны пятой тетушки, да, кстати, попросила назначить письмоводителем в министерство общественных работ своего племянника, который умел читать, писать и играть на скрипке. Все это не слишком вдохновляло дона Кустодио, и работа подвигалась туго.
Прошло два дня после происшествия на ярмарке в Киапо. Дон Кустодио, как обычно, трудился над прошением, не находя спасительного выхода. А пока он зевает, кашляет, курит и грезит о пируэтах и ножках Пепай, скажем несколько слов об этом видном деятеле, чтобы читателям было понятно, почему отец Сибила предложил именно его для решения столь щекотливого дела и почему враждебная партия не протестовала.
Дон Кустодио де Саласар-и-Санчес де Монтередондо, по прозвищу «Первые Руки», был одним из столпов манильского общества; он не мог и шагу ступить без того, чтобы газеты не наградили его всевозможными лестными эпитетами, как-то: неутомимый, благородный, ревностный, деятельный, глубокий, проницательный, знающий, многоопытный и т. д. и т. п., — опасаясь, очевидно, как бы читатели не спутали столь достойную особу с каким-нибудь ничтожным и невежественным однофамильцем. Впрочем, ничего крамольного в этом славословии не было, и цензура не тревожилась. Прозвище «Первые Руки» дон Кустодио получил из-за своей дружбы с Бен-Саибом, который много месяцев на страницах газет вел ожесточенную полемику, во-первых, о том, какую шляпу следует носить — фетровую, цилиндр или салакот, и, во-вторых, как следует говорить — «харáктерный» или «характéрный», неизменно подкрепляя свои доводы сведениями, «полученными из первых рук». Тогда же стало известно — в Маниле всегда все известно, — что эти «первые руки» не кто иной, как дон Кустодио де Саласар-и-Санчес де Монтередондо.
В Манилу дон Кустодио приехал совсем молодым и, заняв хорошую должность, женился на красивой метиске из весьма состоятельной семьи. От природы наделенный способностями, смелостью и большой самоуверенностью, он сумел приобрести вес в обществе, а приданое жены позволило ему пуститься в коммерцию, получить контракты у правительства и аюнтамьенто. Вскоре его сделали советником, затем алькальдом, а потом членом «Экономического общества друзей родины»[126], советником Верховной администрации, председателем Союза богоугодных заведений, гласным членом Союза милосердия, членом правления Испано-Филиппинского банка и т. д. и т. п. Но не подумайте, что эти «и т. д.» подобны тем, какие обычно ставятся после длинного перечня титулов. Как-никак дон Кустодио, никогда не раскрыв ни одного труда по гигиене, сумел стать вице-председателем Манильского общества по охране здоровья, — правда, из восьми членов общества лишь один когда-то пытался стать врачом, да и то безуспешно. Он также был членом Правительственной комиссии по прививке оспы, состоявшей из трех врачей и семи не причастных к медицине лиц, среди коих были архиепископ и три провинциала. Кроме того, он состоял в различных братствах, им же несть числа, да еще, как мы видели, был референтом Высшей комиссии по начальному образованию, которая, как правило, бездействовала. Всего этого было вполне достаточно, чтобы газеты осыпали его лестными эпитетами и тогда, когда он совершал путешествия, и тогда, когда просто изволил чихнуть.
Несмотря на столь многочисленные обязанности, дон Кустодио отнюдь не принадлежал к числу тех, кто на заседаниях дремлет, а при голосовании присоединяется к большинству, вроде иных малодушных и ленивых депутатов. В отличие от многих европейских государей, которые носят титул короля Иерусалимского[127], дон Кустодио ревностно исполнял все обязанности, налагаемые его саном: на заседаниях грозно хмурил брови, говорил напыщенно, солидно откашливался и нередко брал на себя труд быть единственным оратором: приводил какой-нибудь пример, излагал свой новый проект или полемизировал с коллегой, дерзнувшим ему противоречить. Дону Кустодио еще не было сорока, но он всегда советовал действовать осторожно, выждать, пока дело созреет, — добавляя про себя «как дыня», — хорошенько подумать, не рубить сплеча, помнить о характере индейцев, о престиже испанцев, ибо превыше всего испанцы, религия и т. д. В Маниле помнят его речь, произнесенную в ответ на предложение заменить лампы на кокосовом масле керосиновыми. Дон Кустодио был весьма дальновиден: на это новшество, которое, не угрожая производству кокосового масла, могло, однако, затронуть интересы некоего советника, он обрушился со всей мощью своих легких, находя проект преждевременным и пророча великие социальные потрясения. Не меньше прославилось его выступление против трогательной серенады, которой хотели почтить отъезжающего губернатора: дон Кустодио, затаивший обиду на прежнего правителя, сумел внушить своим коллегам, что восходящая звезда видит в звезде заходящей смертельного врага, и устрашенные поборники серенады пошли на попятную.
Как-то врачи посоветовали ему поехать в Испанию, подлечить печень. И газеты заговорили об Антее, которому необходимо коснуться родной земли, дабы обресть новые силы. Однако, очутившись в столице, наш Антей почувствовал себя ничтожной пешкой. В Испании его никто не знал, и он стал тосковать по лестным эпитетам, к которым так привык. В среду богачей ему не было доступа, в научных и литературных обществах он, по скудости образования, не мог играть заметной роли, а споры в политических кружках приводили его — человека отсталых взглядов и приверженца духовенства — в состояние тупого раздражения; он понимал только одно — здесь всерьез дерутся на саблях и рискуют жизнью. Ах, как ему недоставало лакейски покорных манильцев, которые сносили все его дерзкие выходки! Как вздыхал он зимой, когда, схватив воспаление легких, грелся у жаровни; с какой нежностью вспоминал Манилу, где достаточно теплого пледа; как мечтал летом о своем удобном шезлонге и опахале.
Словом, в Мадриде он затерялся среди тысяч таких, как он; и, несмотря на бриллиантовые запонки, однажды на улице его обозвали «деревенщиной», в другой раз «выскочкой», смеялись над его провинциальным видом, а какие-то наглецы чуть не вызвали его на дуэль, придравшись к пустяку. Обозленный на консерваторов, которые отмахивались от его советов, и на угодливых льстецов, присосавшихся к его кошельку, он объявил себя сторонником либеральной партии и, не пробыв в Мадриде и года, вернулся на Филиппины, так и не вылечив печень, зато полностью переменив образ мыслей.