Обреченный на смерть (СИ) - Романов Герман Иванович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это так, одних только Лжедмитриев было штук пять, причем Гришка царствовал, а «тушинский вор» хоть и не надел венец Мономахов, но поправить ему довелось. А про других «царевичей» и сказать боязно — у одного Стеньки Разина таковых трое было.
— Этот лже-Алексей внимание к себе приковать должен, а мне не скрываться надо, а пора власть в руки брать. И начать нужно с Москвы — она самый главный наш град, как бы «папенька» со своим Петербургом не таскался, как дурак с писанной торбой!
— Не узнаю я тебя, царевич, другой ты стал…
— Я без памяти три дня пролежал, когда Петька Толстой меня обманом вывез из Вены. Все предателями стали — и слуги, и любовница Ефросинья. Опоили меня, дядька, зельем бесовским — всю память отшибло, только сейчас крохами малыми вспоминать начал. Пришел в себя на дороге между Ригой и Псковом, весь в дерьме и моче лежу, а Петька Толстой бред мой записывает, и радуется, что живодер-«родитель» меня сразу умучает, благо на трон наследничек уже есть, что «батюшке» камер-лакей Катьки Вилим Монс состряпал, ублюдок беленький получился, а «папенька» со своей солдатской шлюхой черненькие.
— Да, совсем другой ты стал, слава Господу! Мне как отписали, третьего дня письмецо то получил, что ты на пару с драгуном из лейб-регимента троих гвардейцев порешил, так я не поверил. А вот теперь понимаю, что смог ты — глаза иные стали, да и сам ты другой, решительный. Раньше ведь ты и подумать боялся о том, о чем мне сейчас говоришь. Хотел чтобы все чужими руками свершено было, а ты в стороне постоишь. А ведь так не бывает — людям ведь знать надобно и быть уверенными в тебе.
— Вот пусть и будут на меня надежду питать, после этой крови, — Алексей не удивился тому, что убитых преображенцев нашли. И решил добавить мрачности в это дело, не объясняя настоящие причины. — Для того им потроха и выпустил, показывая, что обратного хода нет. Я его ненавижу — за это время столько посмотрел, что уверился, что не отец это мой, а вселившийся в его тело бес, причем немаленького ранга.
Кровопийца и упырь — такого царя нам уже не нужно. Азм есть царь, даже если для этого нужно на него руку поднять! Подниму — и она у меня не дрогнет, потому что именно он хотел меня убить!
Алексей замолк, медленно оглядел роскошно поставленную комнату, в жуткой смеси старорусского и европейского стилей, освещенную двумя шандалами в полдюжины свечей каждый. Увидел обязательный поставец с трубками и графин с желтоватой жидкостью.
— Что это?
— Настойка ягодная, — ответил дядька, и тут же извлек из шкафчика два серебряных кубка, с хорошей чеканкой из эллинских сюжетов, вроде как подвига Геракла. Плеснул до краев, поднял чару:
— За встречу, царевич.
— И не только! За дело общее, к которому давно приступать нужно, и так время упущено, дядя.
Алкоголь пошел хорошо после мороза, слабенькая настойка, как крепленое вино, рябиной и ежевикой отдает. Алексей взял трубку, уже набитую табаком и подкурил ее от свечи. Хмыкнул, видя недоуменный взгляд Абрама Федоровича, и рассмеялся. Пояснил:
— Где ты видел драгунского офицера, чтобы не пил, не курил и девок на сеновал не волок?! Ведь ты меня не узнал с первого взгляда?!
— Не признал, каюсь. Но рад этому — если я не узнал, то другому опознать гораздо сложнее будет.
— Табак хороший, духовитый.
— Царь его любит, вот и держу для запаха. Понятно, что сам он свой курит, боится, что зелья отравного ему в траву никоцитиную подмешают. Нет, не бойся, там зелья нет и не плевали — ведь могут и хорошие люди закурить трубочку, зачем им гадости делать.
— Ты как живешь, дядька?
— Первая супруга померла, дочь князя-кесаря Федора Юрьевича, который этой осенью тоже помер. Двое сыновей от нее — Федор уже новик, шурин Иван Федорович звал служить в Преображенском приказе — он ведь новым князем-кесарем назначен, царь его «дяденькой» называет.
«Оп-па-на, нехилая подвязка — вот это родственник. Так-так — а ведь если подумать, то такие подвязки в дело пускать можно. Жаль, невнимательно я читал книги, но теперь понимаю, почему царь Тайную канцелярию создал. Видимо очень не хотел старый князь-кесарь, так же как его сын, в поиски царевича Алексея влезать, нейтралитета держался в отцовской сваре с упрямым сыном. Скорее всего, так оно и есть!»
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Глава 3
— В греховную связь тебе известной особой ты не вступал, тать?! Говори, а то пожалеешь! Фрол, ожги!
Кнут свистнул в воздухе, полоснул по обнаженной спине узника. Виллим Монс задергался на вывернутых из плеч руках, тихонько завыл. Кнут просвистел еще раз, опоясал всю спину — кровь брызнула в разные стороны. Брат бывшей царской любовницы Анны Монс задергался и застонал, затем принялся горячечно говорить.
— Нет, утех тех не было, хотя мечтал о них — Екатерина Алексеевна меня благосклонностью дарила, порой веером ласково шлепала. Не было между нами греха плотского, нет… Уй-ю!
Виллим Монс задергался от нового удара кнутом, заверещал. Потом обмяк — в безумных глазах отчаянна светила жажда жизни и он, захлебываясь слезами, принялся горячечно говорить:
— Был грех, был! Вотчинами управлял, состояние себе собрал большое, хотя на ее службе полтора года. Как не брать — все ведь берут…
— Сколько взял?! Сколько, тать?! Жги!
Толстой наседал, не жалея свою жертву, но внутри ликовал. Монс с лета прошлого в свите Екатерины Алексеевны, а быть возле особы и не красть — да такого быть не может. Но Виллим упирался вот уже два дня, а потому Петр Андреевич прибег к пытке. Ему была нужна информация, крайне необходима — причем любая, тут не важно.
Дело все в самой пытке — нужно разговорить человека. Под кнутом и с вывернутыми из плеч руками не каждый способен выдержать боль. И вот тут важно уловить момент, когда истязаемый дрогнет, и даст хоть малую толику вредных на себя показаний. И тогда все — из него можно будет выбить все, и даже больше того.
Ведь жертве кажется, что стоит ему дать признание, как пытки прекратятся, и его больше не станут терзать, ведь он сказал правду. Как бы не так — и следователь, и палач уже увидели ту трещину, пока еще маленькую, в сопротивлении. И теперь они начинают сильнее и глубже вбивать в нее острые клинья вопросов ударами кнута, свитого из кожаных полосок и хорошо вымоченного в растворе. А из малого признания последует другое, потяжелее, затем еще одно, потом другое, пока окончательно сломленный духом человек не начнет выкладывать самое сокровенное, то, что он старательно прячет в глубине души как величайшую тайну.
— Сорок тысяч, может и больше присвоил… И подарки разные давали, за дела, чтобы Екатерина Алексеевна перед государем похлопотала, когда тот в настроении будет… Уй-юй! Не бейте — мне вспомнить надобно. Я все расскажу, Петр Андреевич! Ведь все берут!
— Ты за себя ответ держи, тать — царицу обкрадывал! Выворачивайся наизнанку — не скажешь правду — сам царь тебя пытать начнет!
Монс завыл от ужаса и захлебываясь словами, принялся говорить. В углу писарь только успевал скрипеть пером, старательно все записывая, высунув кончик языка от усердия…
Толстой преданно смотрел на царя, тот вытачивал какую-то деталь на станке, беспрерывно нажимая ногой на дощечку привода. Но вскоре остановил работу — отошел к поставцу с трубками и медленно раскурил одну. Затем повернулся к главе Тайной канцелярии:
— Говори о делах. Что вызнал?
— Царевич в Польше, государь. В Калише — гонец оттуда прискакал не жалея коней. Группа поручика Олсуфьева настигла его на дороге и была перебита. Трое погибли, четвертому царевич попал пулей в ногу, но капрал сумел уйти. Алексей Петрович ранен пулей в бок, и получил удар шпагой поперек лица — думаю, оно сильно обезображено.
Толстой остановился, ожидая гневной вспышки. Но к его удивлению царь только усмехнулся и затянулся табаком. Выдохнув сизый клуб дыма, Петр Алексеевич произнес:
— Даже не удивлен, что он таким стал. Рубится, значит, на шпагах и моих гвардейцев убивает. Надо же, и не боится! Один, что ли дрался?