Мост через Лету - Юрий Гальперин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этого пункта я объяснить не умею. Происхождение следов крови на ее щеке было понятно — я их оставил. И пытался стереть. И оставил еще. Перепачкался, помогая извлекать из-под рулевой колонки человека в окровавленной куртке? Поранился об осколки стекла? Но порезов впоследствии не обнаружил. Может, что-то еще? Реалии остались неизвестны. Но кровь была на моих руках.
Литературоведы лучше справятся с загадкой (на филологов вся надежда). Они выявят глубинные причины: мистические. Напишут достоверные исследования о роли метафизических мотивировок в творчестве раннего… Им будет ясно происхождение брызг алого, густого, пьянящего сока жизни на моих руках.
В потемнении рассудочном я молча склонялся к любимому лицу опять и опять, не в силах выпустить безвольно и бессильно запрокинутую голову. И снова видел следы крови в распущенных ее волосах.
Не представляю, сколько это длилось. Сухие слезы комом. Остановилось мгновение. Да что там говорить!.. Но тут меня оторвали, приподняв за плечо, отвели в сторону, плеснули в склянку рыжую жидкость, — ударил пряный запах. (Каждый раз пересматривая сон, я пытался установить, что за склянка, пока не понял — в руку мне всучили граненый стакан, щедро, до краев наполненный ромом: ржавое пойло плескалось через край.)
— Хлебни, — посочувствовал голос.
Когда я вернул стакан и оглянулся: на асфальте, где только что затылком на поребрике (матово блеклое лицо) покоилась в короне растрепанных волос голова моей колдуньи, — на сухом асфальте остался одинокий след окровавленной ладони.
В голове сгустился туман. Я огляделся: еще кого-то запихивали в санитарный автобус. Рядом светились окна другого, ярко-белого, фургона. Окна зашторены. Там мелькали склоненные тени. Я шагнул, но грудастая женщина в белом халате остановила меня, оттолкнула твердой рукой. Санитарка. И я понял: реанимационная бригада «скорой помощи». Напряженно гудели генераторы. В кабине шла операция.
Изображение смещалось, начинало дрожать, как в неисправном проекторе: улица — а в нашем равнинном городе улицы прямые, ровные; стоят вперемешку обшарпанные дворцы старой знати и дома нуворишей, похожие на замки, со шпилями и башенками, с претензией на стиль (изысканная эклектика: архитектурный макет — чернильный прибор на письменном столе), — улица из-под меня ринулась в небо. Я карабкался по косой плоскости. Судорожно хватался за стены зданий. Я должен был удержаться, чтобы… Ноги оторвались от земли.
Меня несли. Я не желал. Сопротивлялся. Кричал…
И в крике вскакивал на постели с единственной мыслью, что вот я здесь. И ночь. И я не там, где был только что… И слава Богу.
Успокоенный тем, что все происходит не наяву, я осмеливался досмотреть свой сон. Но меня уже не впускали в покинутый мир. Я продолжал дремать. Однако сон не возвращался. Наверное, мне предназначено было видеть его только раз в ночь. Но каждую ночь.
Наволочка и простыня стали моей власяницей. Я ворочался, бессильный полюбить бессонницу (ведь полюбил и принял отъединение, и с тех пор более не чувствовал себя одиноким, — разве что изредка, вот в такие минуты). Но приходила дрема, душная, муторная. И тогда (помню явственно и отчетливо) посещали меня еще два видения:
…В предрассветном тумане — в рамках хрупкого сна дыхание подобно водной глади, — бесплотный, но мучимый жаждой, я медленно возникал у затаившейся реки в виду разведенных мостов. Был пересохший рот. Ноги развинченно запинались. Булыжная дорога уводила вкруг Трубецкого бастиона, — спотыкаться я стал, как свернул с моста через Кронверкский канал на булыжник и тихо (во сне!) побрел к Неве. Хотелось пить. А значит: был не бесплотный дух, а некое страдающее тело.
Радужные полосы мазута на сонной глади разжигали жажду. Вожделение. Бездумное желание владеть рекой. Впереди — я видел, вглядываясь примечал, — нетвердой походкой влеклись к воде сутулые фигуры, вид которых говорил более о перипетиях ночной жизни города, чем о смазанной индивидуальности каждого. Впрочем, что мне тогда была индивидуальность. В предутренней дымке, с пересохшим ртом, с заплетавшимися ногами, я — скорее уж пародия на самого себя, чем я, — спасал лишь самоё бренную плоть. Спасением казался дальний берег, там с классическим безучастием распространялось вневременное молчание дворцов. Окаменелые останки гуманных предрассудков, — над ними витал дух рухнувшей рухляди: передовых идей и прогрессивных устремлений. Там повесились в утренних сумерках зеленые лампы фонарей. Но мосты не пускали.
На сонной глади лентами свивались радужные полосы и пятна. Венозная кровь города, отравленного собственными миазмами, стекала в море, спешила донести иным мирам, иным глубинам преимущество цивилизации — ускоренную гибель. Морские корабли ирреально медленно, стальными скалами в тумане, бесшумно, вереницей скрывались за мостом. Издали напоминали о себе фонарями на реях. В створе сияли зеленые огни, отраженные колеблющимся зеркалом и бесконечно уносимые им, стремительно струящимся в залив.
Весло рассекало струи, невидимые, но и не менее материальные, чем булыжник под ногами. Утлая лодчонка (литературный штамп, а иначе не скажешь) приблизилась к берегу. Из нее на камни причала, предварительно уплатив перевозчику, выпрыгнули повеселевшие тени. Только что жались они вдоль бортов. Фигуры, ковылявшие впереди, заторопились. И я поспешил за ними. Спотыкаясь, едва поспевал.
За полтинник, пятьдесят копеек с носа — скромная такса, — веслом рассекая сонные струи, молча, ухмыляясь, Харон-перевозчик спасал нас к дальнему берегу, к анфиладе дворцов, к усыплявшим совесть останкам классицизма. Оловянная гладь за кормой растекалась. Молчал перевозчик. Харон ухмылялся: возврата не будет. Что оставил я на покинутом берегу?
Уходившая ночь нависала над бастионами фиолетовой тучей. Весло расплескивало ленивую воду. Руками я греб, помогая, омывая с ладоней следы: все смывала река. Лиловая ночь уходила, скрывая предвестие, угрозу над Петроградской стороной.
Оловянная гладь, полоса сонных струй отделяла все более. Расступались берега. Полноводна Нева, одна из самых полноводных рек Европы. Много воды. Слишком много для безмолвного сна, для коротких секунд забытья. У русских в толкованиях: вода — беда.
Полноводная река континента — для нескольких минут дремоты, пожалуй, много. Слишком много воды. А беды, ее ведь не может быть слишком. Сколько бы чего ни произошло, всегда могло больше случиться, а не случилось. Разве что сплошной полосой идет одно худо без добра.
Полосой непреодолимо расстилалась за кормой невская гладь. Что это значить могло? Случилась беда или предстояла беда? В беде я не представлял, что она началась, продолжалась довольно давно. Жил я, захлебывался ею, словно в пучине, словно в безумии страстного обладания рекой.
Перевозчик спасал невозвратно. Мосты не пустят — нет возвращения тому, кто пересек гладкую реку беды. Он изменен необратимо. Только практика прозы, мост через Лету, может связать бастионы, оставленные под сгустившимся небом, с берегом забвения…
Измученно ворочаясь на сбившейся простыне, душными ночами я не смыкал глаз. Но видел сны:
…Пробуждение на потолке. Лежу. Брюки испачканы мелом. Люстра жестко торчала подо мной: я лежал на спине, запрокинув голову. Внизу (над глазами) поблескивал лощеный паркет небольшой и почти пустой комнаты, освещенной мерцанием улицы, свет сочился сквозь неплотные шторы. Играла хрустальными гранями ваза (или пепельница) на хлипком столике красного дерева. Прямо подо мной.
Хряснусь!.. — метнулась сквозь пробуждение подлая нота испуга.
То, что очнулся я на потолке, оказался в столь странном месте, выпал из забытья или спал тут пьяный (судя по состоянию измученного жаждой рта, вероятнее последнее), — обстоятельство, то есть мое местонахождение (потолок!), меня не удивило: куда не забираются по пьяному делу. Но то, что хряснусь, предстало реальной опасностью.
Что было силы я прижался к плоскости потолка, как если бы хотел приклеиться, прилипнуть, втиснуться в гипсовую поверхность, она простиралась параллельно плоскости пола; матово блестел паркет внизу — метра четыре. А затем, собрав остатки мускульных сил, хищным броском, как испуганный зверь, усилием непонятно из каких резервов взятой воли, я бросил себя на люстру. И повис, то есть попытался зависнуть. Но сорвался и… Упал на потолок.
Долго я мучился; свесил ноги к полу, пытался удержаться на люстровой штанге, — ноги мои почему-то не желали свисать. А то как хорошо скользнув по этой самой штанге, присев, я мог бы сгруппироваться и припаркетиться на скользкий пол. Вниз ногами лететь — не вниз головой. В худшем случае приземлился бы задом, но… Ноги не желали опускаться.
Крепко держась рукой за жесткую штангу (не гнулась, даже не качалась она), другой рукой я оттолкнулся от гипса, намереваясь любой ценой принять положение соответственно закону Ньютона. Пусть с Эйнштейновой поправкой, но не столь значительна поправка, чтобы ноги мои так вели себя… Экая дурь! — рассердился я. — Где это видано!?.. Стены вокруг, показалось, смеялись. Я вспотел от усилий. Отталкивался. И когда, намереваясь вытереть потный лоб напряженной рукой, оттолкнулся, что силы нашлось, оторвал руку от потолка, — упал лбом в… потолок.