Мост через Лету - Юрий Гальперин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще ощущение было похоже на то, что настигло моего персонажа в кинотеатре, на сеансе «Колдуньи», когда во второй главе он опрометчиво влюбился и возжелал лесную девушку, героиню фильма, образ запечатленный, — и она сошла к нему и осталась, согласилась поехать на озеро купаться.
Ситуация мне поддалась и завязка получилась легко. Однако в воду почему-то девушку загнать не удавалось. Мы ссорились с героем.
— Что ты за мужик! — подначивал я.
— Сам кашу заварил, сам и расхлебывай, — огрызался он, но все-таки боялся, что я отложу записки, уберу рукопись в долгий ящик, — тогда ему кранты.
С Мариной было труднее. Она стояла молча на песке, у самой кромки: Венера в свете автомобильных фар. Вокруг визжали пьяные девицы.
— Ну, — говорил я ей. — Смелее… Смело, смело.
— Да, — соглашалась она, глядела испуганными глазами. — Если ты хочешь…
И оставалась неподвижной. Застыла у воды, беззащитно стыдясь прикрыться. Я не мог стронуть ее с места. Не мог действие столкнуть с мертвой точки. И… попал в «Кронверк».
Напились мы вместе с Сеней, и я нарвался на вопрос, которого старательно избегал весь вечер, но ради вопроса этого явился именно сюда, а не в другое место. Бармен был моим почитателем. Неопубликованные повести он прочитывал взахлеб. Потом разбирал. И суждения его я предпочитал рецензиям официальных оппонентов. А за то, что я безропотно выслушивал критические разборы, он угощал меня, поил бесплатными коктейлями.
— Что молчишь? — насторожился Сеня, хоть и был он пьяненький, все-таки насторожился.
— Исписался наш друг, — с неосторожной прямотой ответил я, пока не в силах объяснить, какая может быть связь между нежеланием Марины окунуться и творческим кризисом персонажа, но просек, как от гнетущей тяжести на короткий момент освободился и, пытаясь сохранить равновесие в том внезапно легком состоянии, навалился на стойку. — Скурвился на халтуре, смекаешь? Теперь ни на что не годен. Не только в прозе, а вообще ни на что…
Обошелся я без ночи, без мягкой руки и нежного вопроса. Перехитрил сумрак комнаты. Взял и, как есть, все выложил читателю, поделился с ним, пожаловался: «Не идет!..» И на хлипком табурете, под осоловелым Сениным взглядом, я, как герой мой в кинотеатре, почувствовал внезапно, словно расщепили меня на меня и не меня или с единственного места согнали, и не возвратиться назад.
— Ясно, — интерпретировал Сеня. — С какой-нибудь девчушкой накладка вышла? Небось перебрал перед этим, а потом не смог? Сознавайся, старик?! — добродушно ухмыльнулся он и даже протянул руку через стойку, чтобы тряхнуть меня за плечо. — Не хандри. С каждым может случиться. Это ничего… Подумаешь, — возмущался он. — Соплюха зеленая не сумела тебя расшевелить, а ты сразу скис: исписался! исписался!.. Да о какой халтуре речь, и что это за халтура, если ты полуголодный ходишь. Вон, с трех коктейлей окосел. Когда это было, скажи! До какой жизни дошел! А? Обедал сегодня?.. Небось голодный?..
— Но была халтура, — оправдывался я. — Театр… Пьеса про пионеров.
— Оставь, — самоуверенно отмахнулся бармен и отхлебнул из чужого бокала. — Прошлогодний снег. Нашел, что вспомнить.
— Нет, была, — сказал я тихо и добавил осторожно, а может, подумал про себя. — Ничто ведь не безответно. И рано или поздно…
Но Сеня слушать не желал.
— Признайся, — хохотал он. — Ну, скажи, — подначивал, — не выгорело с новой знакомой? Дал осечку, и все дела. Любители вы усложнять, интеллигенция!
Что я мог возразить? Имеют ли смысл возражения, если, как и мои рассказы, я сам для читателя текст. И он, нисколько не печалясь о тайне кода, вдохновенно толкует подвернувшийся сюжет. Читатели в своем творчестве так же субъективны, как и писатели.
Коктейли пятый и шестой мы пили вместе, пока бармен втолковывал мне тезисы о причинах модной ныне нелюбви к Хемингуэю, о культе В. Набокова. О том, что лет пятнадцать назад, конечно, было все иначе, и будущее виделось абстрактно, хотелось кем-то быть, но не всем под силу стать героями, а уж литературными героями и подавно. И не то чтобы у любителей словесности начинка протухла, или кишка оказалась слаба, — нет, конечно, все это имеет место, несомненно. Жизнь на заказ не сочинишь. А?.. Хотелось бы иметь какой-то образ. Без идентификации любовь к литературе невозможна. О прелести запретные страстей! Пришла пора расширить опыт чувств. Но Сене было жаль расстаться с хламом гуманизма (зря что ли Чернышевского в школе долбили?), распроститься с ветошью просветительских идей. Бармен барахтался в плену похотливого человеколюбия. Воображение бередили нимфетки.
— Старик, какая проза! Ты послушай, — он был готов цитировать «Лолиту». — До смерти жалко, что не ты писал. Читаешь, а страниц все меньше остается — шагреневая кожа. Страшно. Однажды дочитаешь, и книга кончится, как жизнь.
Восхитительное существо читатель. Я смотрел на бармена умиленно, не мог нарадоваться: разве можно желать себе лучшего почитателя. Я не чувствовал себя вправе возражать, лезть с ненужными разъяснениями, с непрошенными толкованиями. Не чутко это, переубеждать читателя. Он осуществляет свое интуитивное право. И не стоит раскрывать ему глаза на то, что роман не слепок и вовсе даже не картина обыденности или какой-нибудь действительности, а особая форма жизни. В недавние времена за такие объяснения можно было головой поплатиться. Да и теперь не все просто.
Лучше читателю лишнего вовсе не знать. Потому: если писатель пчела — собирает нектар с ядовитых цветов очевидности и перерабатывает в мед, в чтиво (писание суть функция интегрирующая), то для другой, более определенной (но необозримой) категории людей чтение давно сделалось составляющей процесса естественного обмена веществ: то и другое — функции жизненные.
Приблизительно вот что, заплетающимся языком, беспомощно пытался я сообщить Сене между шестым и седьмым коктейлями. Сеня внимал. Честно силился вникнуть.
— Ясно, — сказал он, не видя меня сквозь меня, — признайся лучше, что ты сделал с девушкой? Забыл, как ее… Помнишь прошлогоднюю историю с ночным купанием и гонкой? У вас там, кажется, случилась авария?
— Далась тебе эта авария! Какое купание? — пробовал оправдаться я. — Поговорим о литературе.
Но тут явился метрдотель. Сеню заменили за стойкой трезвым официантом и вызвали к бару такси, чтобы отправить моего ментора домой. Здорово мы нагрузились. Я еще держался, больше для видимости. А бармен и вовсе был хорош.
Но такси мы отпустили и долго шли вдоль набережной. По неведомым мостам переходили реки (хорошо, что не вброд). В жизни я такого количества рек не переходил.
— Неспроста, неспроста, — долдонил Сеня. — Есть у тебя на совести…
Он явно опустил прежнее толкование и увлекся новым.
— Куда ты дел красотку из французского фильма?
— Договорились купаться, приехали на озеро, а она не хочет. Сначала вроде согласилась, а теперь ни в какую.
— Так и стоит у воды?
— Стоит.
— Голая?
— Еще бы!
— До сих пор стоит? Я не отвечал.
— Тебе пора в это дело вмешаться, — сказал Сеня.
— Но как!
— Вопросы задаешь, — возмутился бармен. — Кто из нас автор?.. Может быть, тебе сначала надо самому с ней искупаться, а потом писать? Когда ты последний раз ночью купался?
— Прошлым летом.
Сеня икал, погруженный в алкогольную нирвану.
— Ладно, — промолвил он наконец, после сосредоточенного молчания. — Меня к этому делу не лепи, расхлебывай сам. Кто знает, что у тебя на совести.
— Я и не леплю. Нужен ты мне.
— Вот и не лепи.
— Хорошо.
— Сам выпутывайся.
— А иди ты…
— Сам иди.
И я пошел, не оглядываясь, твердо и старательно ставя ноги, той слишком прямой походкой, какая невозможна для трезвого, и удивлялся себе. А вдогонку неслось:
— Не обижайся, автор. Приходи, опохмелимся.
Я не обижался. Нельзя обижаться на нынешнего читателя. Его тоже надо понять. Ух, как нелегко ему, бедолаге. Он классику в себе почище всякого сюрреалиста преломляет. Подумайте сами, каково, если уже при чтении только названия «Записки из подполья» у современного читателя возникает такой многообразный ряд ассоциаций вокруг слова подполье, какой Федор Михайлович просто не мог иметь в виду.
Я брел вперед — протыкал торжественную лень пейзажа. И ночной город принимал своего автора, впуская в пространство прострации. Заострялись черты робинзоньего века. Я торопился домой. Эклектичным фасадом, забытой архитектурой лучших времен, честным коммунальным устройством своим этот старый питерский дом противостоял кооперативному дому писателей, где, приветствуя вечную весну, распускались цветущие геморрои.