Литконкурс Тенета-98 - Автор неизвестен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На эти самые пять минут я даже забываю о застрявшей в горле таблетке. Потому что все вокруг фонтанирует фейерверками, цветет и благоухает. Сияет солнце, и тучи бросаются врассыпную, кружа далеко в обход российских границ. Вместо града — мудрые, как сократовский лоб, реформы, вместо дождя — добрые, как мишка Вини-Пух, слова. Читая газеты, люди — о, чудо! — улыбаются, и нация упавшим лыжником цепляется за палки, оскальзываясь, поднимается с колен. Даешь отечественную зубную пасту! И мыло с шампунем — исключительно свои! У них закупать только бананы с телевизорами, все остальное — наше! И парочку батарей «С-300» вкупе с «Тунгусками» — в вагоны и срочным образом на Ближний Восток! В обмен на финики с изюмом. И вот уже уральское оружие разит агрессора, радостные брехенвильцы хохочут, отплясывая гопака на крышах. «Томогавки» валятся с неба вперемешку с грузными бомбардировщиками. Точь-в-точь как сегодняшний снег. Пентагон в шоке, Белый Дом в панике. Летчики отказываются выполнять боевые задания. Даже за дополнительные доллары. Раньше соглашались, а теперь нет — сидят в ангарах, режутся в домино. Погибать и пропадать во цвете лет — мучительно больно и обидно. Тем паче — из какой-то крашеной медсестры. Ну уж, дудки! Миру, как говорится, мир!.. В итоге — сокрушительный импичмент, прекращение войны, аннулирование всех российских долгов. С Ближнего Востока плывут вереницы караванов. Не с анашой и героином, — совсем даже наоборот. Все мечтают купить у нас средства ПВО. На верблюжьих спинах — тугие сумки с золотыми слитками и новенькими «евро». Шейхи не скупятся. Видя такую картину, НАТО смущенно просит прощения, Совет Безопасности клянется впредь без разрешения не делать ни шага. А я, красивый, неприступный, веду переговоры лично, попыхивая папироской, свободно цедя слова и фразы на английском с немецким, мимоходом уличая в неточностях волнующихся переводчиков. Обманутый моим добродушием, французский аташе пытается меня приобнять, но я на чеку. Неуловимым движением бью его под ложечку. Спокуха, Комаров! Обойдемся без рук!.. Простите, но я… Без «но»! Потому как все помню, камарад! До копеечки! В нынешней войне ты, конечно, не участвовал, но где в твоих музеях униформа наших солдат? Почему в хронике Второй Мировой фигурирует один де Голль? Он, конечно, Шарль, да только без наших двадцати с лишним миллионов ни черта бы вы, братцы, не сделали. И хваленую вашу линию Мажино немцы схавали, как пару худых бутербродов! Эх, не Кусто бы с Депардье, прописал бы вам ижицу… Кес ке се?.. Не кескесе, а ижицу! Лекарство такое… Да, но пардон!.. Хрен тебе, а не пардон! Газданова-то опять же вы в Париже мытарили? Такого мужика — и в таксисты! А ядерные испытания?! А принцесса Диана?.. Эх, если б не Пьер Ришар с Бельиондо!.. И нечего тут кривиться! Мы вам еще за двенадцатый год всего не припомнили. А своими «Миражиками» ты тут не размахивай. Как говорится, есть у нас метод против Коли Сапрыкина. В виде Су-37-го…
Я возвращаюсь на землю, и палец вновь колотит по пульту. На экране — очередной депутат. Глаза вместе, щеки врозь, фразы маршевыми пролетами — вверх и вниз, в обход слуха, словно кто царапает гвоздем по стеклу. Я резво щелкаю кнопками, сигаю по каналам, словно по кочкам. Но болото непроходимо. Всюду одни и те же сытые, о чем-то поскрипывающие лица. Приходится возобновлять прыжки. Мой японский «Шарп» ("мой" и «японский» — хорошо, верно?) берет одиннадцать телеканалов, и для меня, привычного к вековечным российским двум, подобный диапазон — сущее раздолье. Таким раздольем кажутся ребенку наши квартиры лет этак до шестисеми, пока макушка не начинает упираться в притолку, а ребра в стены безвариантного клозета.
Очередная молния через экран, и какой-то деятель за столом, с крючком ноги на колене ласково принимается убеждать меня, что исконного языка нечего стесняться, он был, есть и будет, что именно в нем кроется особый колорит России, что от правды бегут только хлюпики и невежды, а на самом деле бежать надо совсем даже в обратную сторону.
Не вняв доброму совету, я нажимаю кнопку и все-таки убегаю от правды. Попутно начинаю кое-что припоминать о выступавшем. Кажется, это известный театрал. Артисты у него отважно обнажают на сцене сокровенные участки тела, а в монологах вставляют непечатные выражения, от которых публика жмется и глупо хихикает. А что вы хотите? Правда — это правда, и колорит — это колорит.
Чуточку взвинтив напряжение в ноющей голове, я делаю безрадостный вывод: человечество вновь меня обскакало. Не подлежит сомнению, что я в списке хлюпиков и невежд. Поэты и киношники с пеной у рта доказывают естественность нецензурных афоризмов, а я, брошенный муж, непоэт и некиношник, этих самых афоризмов по невежеству своему избегаю. Ханжа брюзга и, страшно подумать, — натурал!
Игнорируя теледебаты, пальцами левой ноги я почесываю пятку правой, вслепую продолжаю наигрывать на пульте. Так чуточку веселее. Голоса перебивают друг дружку, создается впечатление перебранки. Будни парламента. Каждый о своем, и никто никому не внемлет. Только пустыня и только Богу…
Почти засыпаю, однако заслышав знакомые интонации, сонно поворачиваю голову. Говорящего разглядываю не сразу. Возле дивана стул, на стуле завлекательно красные трусы. Сразу уточняю: трусы мужские — мои. Из трусов торчит голова финансового гения Майдара (не путать с Мойдодыром!). Он объясняет и растолковывает мне насчет денег, которые я, не туда вкладывал, и насчет депутатов, которых я не так выбирал. Потому, дескать, теперь и пусто. На душе, в кошельке, всюду. Говорит он убедительно, и лоб у него убедительный. Почти как щеки. В детстве он был, вероятно, красивым мальчиком — румяным пятерочником, с кулаками бросающимся на хулиганов, смущенным шепотом сообщающим завучу про курильщиков в туалете. Все у него записано в блокнотик, ничего не перепутано — фамилии, классы, количество и марка выкуренных сигарет. Мальчик безусловно блистал талантами. Мог бы, наверное, выучиться на доброго бухгалтера, но фигушки! — скатился в депутаты. И скажет ему потом родная мама: "Лучше бы ты стал бухгалтером". Не поймет, старая, не оценит.
* * *
Окончательно дозрев, я решительно поднимаюсь. Хватит! Мариша, конечно, ушла, но жизнь-то ведь не закончена! И если нецельная натура сознает, что она нецельная, то у нее есть еще шанс исправиться. А я сознаю. Я очень временами сознаю!
По-солдатски одеваюсь, трусцой бегу на кухню. Пара ложек кофе из жестянки, пятисекундный бутер из масла и сыра. По-американски — это чизбургер, по-нашему — обед. Движения мужественны и бескомпромиссны, в ушах трубят походные горны. Увы, едва я подношу чашку к губам, как за стеной громко принимается рыдать соседка. Я вздрагиваю, и чашка, кувыркаясь, летит вниз. Летит, обливая по пути все на свете, а главным образом — мои парадные особенно любимые джинсы. В пол она врезается с впечатляющей силой — словно метеор в случайно подвернувшуюся планету, разметав по поверхности струи-протуберанцы, фарфоровой шрапнелью стегнув по залегшим под плинтусом тараканьим бандформированиям.
Я огорченно гляжу на джинсы, перевожу глаза на стенку, за которой в данную минуту всхлипывает соседка. И почему они это дело любят? Ведь любят, честное слово! Или правду говорят, что плакать полезно? Выплеск отрицательного, попутная чистка глаз и все такое прочее. Мужчины не плачут, они гордо страдают и цедят сквозь зубы колоритную речь. Потому и умирают быстрее. В общем, все как у Жванецкого. Либо веселись, но коротко, либо плачь, но долго. Одни посредством исконного языка сближаются с народной нивой, другие посредством слез лечатся от печали. Все бы ничего, только у меня изза этих печалей произошел выплеск совсем иного рода, к полезным событиям отношения абсолютно не имеющий.
Пройдя в комнату, я кое-как отряхиваю джинсы, включаю магнитофонную глушилку и, прихватив веник с совком, возвращаюсь на кухню. "Зайка моя!" — поет черноглазый Киркоров, а «зайки» не слушают и продолжают натужно рыдать. Чтобы не бояться катаракт и жить до семидесяти пяти как минимум. Против наших статистических шестидесяти двух — все равно что Эверест против Воробьевых гор…
Фарфорово-кофейная клякса воодушевляет на космические метафоры, и я думаю, что точно так же, верно, взорвалась и расплескалась в пространстве наша с Машуткой любовь. Еще позавчера мы любили друг дружку, а сегодня уже нет. Правда — удручающа, как горький огурец, как крючковатый перец. Грустно, но мы с Маришей глядим на мир под разными углами, с разных сторон и с разных высот. Временами — настолько разных, что это раздражает и того, и другого. Когда мне хорошо, ей почему-то плохо, и наоборот. Я, например, уважаю рыбалку и НЛО, а Марина души не чает в передачах КВН и Анне Карениной. Последнюю перечитывала, должно быть, не менее дюжины раз. Если ко мне заглядывают приятели с пивом, Мариша морщится и упрямо закусывает губу. Стоит же ей взяться за телефонную трубку, дурно становится уже мне, и я демонстративно начинаю массировать левую грудину. А еще я интересуюсь солеными огурцами и пельменями, которые она терпеть не может. Зато селедку под шубой, удающуюся ей по мнению окружающих, как ни что другое, не принимает уже мой организм. Супруге нравятся цветы, мне не нравится их покупать, она — жаворонок, а я сова, и наконец по утрам Мариша пользуется помадой, а я электробритвой. Разные мы люди, что там ни говори. Чудовищно разные! Во всем, кроме любви. Эту чужую, непонятную мне женщину я отчего-то все-таки люблю. Мне плохо без нее, муторно и скучно. Все валится из рук, как эта треклятая чашка. И она меня любит. Должно быть, по глупости, по собственной неразборчивости. Это ее неумение распознавать людей я подметил еще в первую нашу встречу, чем коварно и воспользовался. Союз был склеен хлебным мякишем, выставлен на мороз. И все-таки это был Союз. Сообщество двух во многом зависимых республик. Должно быть, из-за этой зависимости на душе и скребут сейчас кошки. Но самое смешное, я твердо знаю: стоит Маришке вернуться, и я снова буду ворчать и сердиться. Такую уж я выбрал судьбу, такую выбрал женщину.