Бумажный домик - Франсуаза Малле-Жорис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я пойду на встречу с Монсеньором, твердо зная лишь одно: мне бы хотелось сделать что-то во имя моей веры. Но на что другое я способна, кроме как молиться, петь, писать, принимать тех, кто ко мне приходит, и терпеть все остальное? Мне скажут, что этого вполне достаточно, и я, пожалуй, соглашусь, что это не так уж и плохо. Только все как-то очень безобидно. Совсем нетрудно казаться другим (по крайней мере многим) благополучной. Про меня говорят: чего ей особенно суетиться, ведь она же писатель. С нее хватает и того, что она — хорошая мать семейства, хорошо готовит, придумывает для своих детей прелестные истории, она… Так создается тот мой образ, который я ненавижу, и тогда я готова на все: принять мученичество, устроить скандал. Надо быть простой душой, а не простодушной. Надо иметь душу ребенка, но не его ребячливость. Я поступаю так, как могу. Я иду на встречу с Монсеньором.
Современное здание, повсюду шкафы с пронумерованными ящиками, залы с прекрасной звукоизоляцией, пишущие машинки, секретарши, таблицы. Я пытаюсь себя урезонить. В современной жизни все это необходимо. Монсеньор молод, подвижен, симпатичен. Он объясняет мне мою задачу. Моя мирская точка зрения на информацию может быть ценной. Я работаю в издательстве, я должна знать… Цифры. Мысли мои разбегаются. Монсеньор немножко смахивает на банкира. И все же он очень мил и убежден в необходимости того, что делает. Я размышляю, можно ли, служа в банке, считать, что исполняешь волю провидения? И все же банки необходимы. Католический банк? Всегда испытываешь отвращение, когда представляешь себе, что церковные дела большей частью связаны с денежными. Нельзя служить Богу и маммоне одновременно. Объединенный банк Святых Даров и Иисуса Христа? Это шокирует. Уж лучше что-то вроде: Католический банк, вынужденный обстоятельствами. По-моему, ничуть не хуже, чем Национальный торгово-промышленный банк? А может, стать служащим в банке Иисуса Христа окажется делом весьма достойным как раз потому, что это скучно, неприятно, непрестижно?
Но разве можно с уверенностью сказать, что это так уж неприятно?
По-моему, надо скорее порвать с ограниченным, патриархальным, традиционным представлением о христианстве, представлением, которое есть не что иное, как мораль замкнутого пространства или мораль гетто. Давайте будем добры к нашим близким, нашим детям, нашим друзьям, нашим сослуживцам (и это даже слишком широко для определенного круга людей) и давайте зажмуримся изо всех сил, чтобы не видеть мира вокруг, где злодеи вцепляются друг другу в глотку! О! Такое положение вещей меня более чем устраивает. Я люблю своих детей, своих друзей, свою работу. Этого достаточно, чтобы заполнить жизнь. Ненавижу официальные бумаги, наспех написанные статьи, разбросанность, общий ранжир. Этого достаточно, чтобы отбить охоту вмешиваться в жизнь и пытаться переделать общество (в котором древнее варварство мирно уживается с тонким искусством администрирования), ибо в современном мире любая попытка деятельности неизбежно упирается в формуляр, в рекламу, в транспорт, в некомпетентность (разобраться в чем-либо серьезном, не посвятив этому всю жизнь, невозможно, а делать вид, что разбираешься, приходится), и к тому же все эти собрания, приходские, профсоюзные и даже политические, как назло, бывают по вечерам. Попутно я спрашиваю себя, почему это активисты всех мастей не хотят спать по ночам?
Только я все равно живу в этом мире, устраивает он меня (и других) или не устраивает. Конечно, прогресс — понятие относительное, путь к нему долог, зато путь назад совершается в одночасье; свобода тоже относительна и имеет свои оборотные стороны, она подобна болезни — не успеваешь справиться с одной формой (проказа, холера), как она возникает в другой (рак). Но ведь вы не откажетесь лечиться, оттого что смерти все равно не избежать? И не будете раздумывать об относительности всего в мире, собираясь удалить полипы? И не откажетесь принять аспирин, хотя голова у вас еще не раз будет болеть? Надежда должна умирать последней.
Я слушаю Монсеньора. Снова об информации. Насколько это в моих, впрочем, очень ограниченных возможностях, я постараюсь внести свою скромную лепту. К событиям надо относиться так же, как к людям: надеяться на все и не ждать ничего. Но до чего же я ненавижу статистику!
А все же, если бы мы любили, надеялись, верили по-настоящему, и статистика показалась бы соловьиной трелью.
Времен года больше нет
На самом деле, за исключением детей, почти все вокруг современную жизнь ненавидят. Для нас что 1968-й, что 1868-й. Очарование прошло, нам осточертело все: от полета на Луну до модного твида, — этот вечный праздник, вечные восторги, вечные открытия. Неужели я стану счастливой, если буду мыться мылом-дезодорантом, и почему я должна страдать из-за Биафры, когда все равно сделать ничего не могу? Шкалы ценностей больше нет. У меня по любому поводу пытаются вызвать угрызения совести: мое белье пожелтело, а в Америке расизм. Русские в Чехословакии, и я должна «экономить, покупая больше, чем раньше». Молоденькая девятнадцатилетняя парикмахерша опаздывает на работу: в метро была такая давка, что ей пришлось пропустить три поезда… «На баррикады!» — кричит она. Критериев больше нет, сплошная путаница. «Времен года больше нет», — говорят благовоспитанные люди. Это очень точно.
Попробуйте вырастить ребенка среди такого беспорядка. «Мой портфель давно вышел из моды», — говорила Полина. «В нашей школе все девочки едут зимой в горы», — скажет Альберта. Даниэль вообще перестанет питаться дома, перейдет, «как все приятели», на сосиски в кафе и хрустящую картошку на улице. Конечно, можно сказать им: «В наше время мы все десять лет ходили в школу с одним портфелем, а учились лучше вас. В наше время мы не ездили зимой в горы, а на здоровье не жаловались». А что толку?
Они ведь живут среди этого беспорядка и этой рекламы, в этом мире, а растить их вне всего этого — значит создавать почву для их будущей неприспособленности, для срывов в двадцать лет. Надо вновь изобрести времена года. А это дело нешуточное.
Можно, конечно, купить им портфель по последней моде, модную пластинку, отправить зимой в горы и посчитать, что дело сделано. Можно также играть с ними Баха, внушить им презрение к поп-музыке, вкус к хорошей литературе, к природе и вечерам в кругу семьи. Но как наладить связь между тем и другим, кто это сделает? Бах и Булез, семья и весь мир, они едины, но кто откроет им на это глаза, кроме веры, живой и животворящей?
Предрассудки зарождаются в детстве. Двенадцатилетний мальчик — мы с ним участвуем вместе в одной телевизионной передаче — смотрит мультфильм, где цветы поливают волшебной водой и они вырастают высотой с дом. «Все это модерн», — бросает он презрительно. Модерн — значит смехотворно, глупо, абсурдно. Все, что не умещается в рамки традиционного реализма, — дело рук тех самых модернистов, длинноволосых, которые рисуют абстрактные картины, пишут непонятные книги и строят баррикады, потому что ничего другого делать не умеют. За этим презрительным «модерн» стоит многое: детям с детства прививают извращенное восприятие, душат в них живой интерес, любознательность. Модерн — малейшее отступление от реализма. А Германия с ее фантастикой? А Средневековье с его чудесами? А «Золотая легенда», а голубой цветок Новалиса? Но мне трудно говорить с Жилем о немецком романтизме…
— Знаешь, ведь и раньше такое случалось. В сказках, поэмах…
— Конечно, в книжках для дошкольников, — уверенно отвечает Жиль.
— Необязательно, Сирано де Бержерак…
— Да, психов всегда хватало, только сейчас психи все, — уверенно говорит этот ребенок.
Красивый мальчик этот Жиль: белоснежные зубы, круглое личико, бархатный костюмчик зеленого, бутылочного цвета, который очень ему идет. У него есть маленькая сестричка, светловолосая, миниатюрная, ее зовут Доминикой. Доминика и Жиль… Жиль и Доминика… «Вечерние посетители» — лубочный шедевр, виртуозная ложь о прошлом, поэзия папье-маше, нежное буйство пастели (когда-то мне этот фильм очень нравился, пока я не поняла, к чему приводит такая идеализация прошлого).
— Почему ты думаешь, что теперь все психи?
— Да вы только посмотрите на них! Одежда, картины… Да все!
— А ракеты тоже? — спрашиваю я коварно. Я метила в слабое место. Немного найдется маленьких мальчиков, равнодушных к ракетам.
— И все-таки лучше бы школ побольше строили, — отвечает он добродетельно, не поддаваясь искушению.
Конечно, лучше бы. Но разве хорошо, что Жилю, которому всего двенадцать, внушают отвращение к миру, где ему придется жить? Научить его защищаться от рекламы, вульгарности, потребительства — да. Но заточить его в темницу, которой стал ветхий храм гармонии, — нет.
Гармония повсюду.
И все же… вот вы пишете натюрморт: яблоки, цветы, гитары, и все довольны. И вот другой натюрморт: бутылки из-под кока-колы и куча грязного белья — обязательно кто-нибудь обидится, хотя здесь нет никакого эпатажа. Концерт классической китайской музыки — публика благоговейно внимает всем диссонансам, всем неправильностям; концерт серийной или додекафонической музыки — та же публика ухмыляется ее диссонансам, ее неправильностям, потому что это модерн, потому что прошлое не поставило на ней своего клейма, потому что всегда есть риск проявить внимание к ерунде… Но внимание — это не кошелек, который нужно беречь от воров. Надежда должна умирать последней.