Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны) - Борис Фрезинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О боковом видоискателе в 1932-м Эренбург написал:
«Наше время — хитрое время. Вслед за человеком притворству научились и вещи. Много месяцев я бродил по Парижу с маленьким аппаратом. Люди иногда удивлялись: почему я снимаю забор или мостовую? Они не знали, что я снимаю их. Порой те, что находились предо мной, отвертывались или прихорашивались: они думали, что я снимаю их. Но я снимал других: тех, что были в стороне. Я на них не глядел, но именно их и снимал. Это на редкость хитрый аппарат. Зовут его нежно „Лейка“. У „Лейки“ боковой видоискатель. Он построен по принципу перископа. Я снимал под углом в 45 градусов. Я говорю об этом не краснея — у писателя свои понятия о честности. Мы всю жизнь только и делаем, что заглядываем в чужие окна и подслушиваем у чужих дверей — таково ремесло»[341].
Важнее вопроса «чем снимать» были вопросы «что и для чего снимать». 1931 год — пик жесточайшего кризиса Эренбурга: экономического и, как следствие, политического. Кризис он ощутил уже году в 1929-м. Выход из него Эренбург искал упорно, хотя ситуация казалась едва ли не безнадежной; в начале 1931-го окончательное решение еще не было принято. Рассказ о книге «Мой Париж» в подцензурных мемуарах Эренбурга начинается издалека: «1931-й год был в Париже невеселым: экономический кризис ширился; разорялись лавочники, закрывались цеха заводов. Начали шуметь различные фашистские организации…»[342]; о себе далее сказано дипломатично: «В 1931 году я почувствовал, что я не в ладах с самим собой <…>. Мне становилось все труднее и труднее жить одним отрицанием…»[343] (эта формула содержит намек на будущее решение).
После запрещения в СССР романа «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца» (1928) Эренбург на десять лет бросил чистую беллетристику; он осваивал новые жанры, надеясь уцелеть на советском книжном рынке (напрочь его лишиться значило для него литературную смерть). Жить на скромные доходы от западных переводов стало невозможно: мировой книжный рынок скукоживался.
В 1928–1932 годах в московском «Прожекторе» публиковали фотоочерки Эренбурга. Иллюстрированный журнал «Прожектор», основанный Бухариным (из лучших иллюстрированных изданий в СССР), позволял себе печатать «некошерного» автора. Однако издать очерковую «Визу времени» с фотоиллюстрациями уже не получилось (не только в Москве, но и в Париже, и в Берлине). Замысел книги о Париже, представлявшей сплав фотографий и текста (новый не только для автора, но и для читателей), продолжал настойчивый поиск Эренбургом новой литературной ниши в новых цензурных условиях СССР.
Замыслив и продумав книгу, Илья Эренбург писал ее, как правило, очень быстро. С «Моим Парижем» все вышло сложнее. Эту книгу, прежде чем написать, необходимо было отснять, а только на это ушел едва ли не весь 1931 год.
Речь не шла о путеводителе или фотоальбоме исторических и архитектурных достопримечательностей города. Священные камни Европы, о которых Эренбург никогда не забывал, его в данном случае не интересовали. Прожив в Париже много лет и хорошо его зная, Эренбург замыслил книгу о жизни парижских окраин. И задумал ее не для парижских издателей (они предпочли бы все иное — и автора, и городские кварталы, и сюжеты). Книга замышлялась для выпуска в СССР, и это накладывало на работу автора очевидные политические ограничения. Конечно, легче всего в Москве было напечатать пропагандистский фоторепортаж о «боевой деятельности парижских пролетариев под водительством компартии»; сошел бы и фотопамфлет, разоблачавший капиталистических хищников Парижа. Но Эренбурга это не увлекало; он предпочел стать бытописателем окраинных районов Парижа — не только потому, что неплохо знал и понимал эту жизнь, но и потому еще, что в бедных кварталах, где жизнь не в малой степени протекала на улицах, он мог орудовать своей лейкой совершенно свободно. В то же время писатель надеялся, что такие снимки не вызовут в Москве социального отторжения.
Жанр фоторепортажа писатель понимал в узком смысле событийной злободневности. В его мемуарах «Люди, годы, жизнь» есть такое признание: «У меня не было амбиции фоторепортера. В книге „Мой Париж“, где собраны сделанные мною фотографии, нет ни одной „актуальной“»[344]. Это была съемка самой что ни на есть обыденной, рутинной и, на сегодняшний взгляд, полунищей жизни. Вот пояснение автора: «Я прожил в Париже шестнадцать лет, но я плохо знаком с интимным бытом его парадных салонов. Мы встречались с ним запросто — у цинковой стойки баров, в тумане узеньких улиц или на валах фортификаций, поросших чахлой травой и бездомными мечтателями»[345].
Если бы в 1933 году, когда «Мой Париж» отпечатали, некоего штирлица заслали в столицу Франции с альбомом Эренбурга под мышкой, он, наверное, отыскал бы заснятые писателем места. Но нынешние штирлицы, получи они литературное задание искать «мой Париж» Эренбурга, ни за что его не обнаружат: его нет. Бывшие окраины Парижа давно и капитально почистили. Прежних питейных заведений, лавок, даже некоторых улочек Бельвилля не существует. (Правда, иные кафе Монпарнаса сохранили местоположения и названия, но не вывески и не интерьеры — где они, цинковые стойки двадцатых годов? Но Монпарнас-то в «Мой Париж» и не попал.) Листая теперь старую книгу Эренбурга, мы имеем дело с историей.
В интервью 1934 года Илья Эренбург рассказывал:
«В книге „Мой Париж“ основным текстом являются фотографии. Слова лишь иллюстрируют их. Я давно живу в Париже. Мне захотелось заснять Париж таким, как я его чувствую. Это, конечно, не значит, что я дал исчерпывающий портрет Парижа, это мой Париж, деформированный мною как художником… Я не способен снимать человека в упор. Когда снимаешь „в лоб“, он невольно меняет лицо. При помощи бокового видоискателя я снимаю человека неожиданно, таким, какой он есть. Съемка Парижа проходила не в определенном плане задуманной мною вещи, а в плане моего понимания Парижа. У меня в книге нет совсем буржуазии. Для меня Париж показателен сочетанием мелкой буржуазии и рабочих в так называемых народных кварталах. В этих кварталах я и производил съемки. Из 1500 снимков я выбрал для книги только меньшую часть. Получилась лирическая книга, с грустью, с легкой улыбкой, с радостью на границе грусти»[346].
Итак, полторы тысячи фотографий, а в книгу вошло 116! Никогда еще у Эренбурга «отходы производства» не были столь значительны. Увы, отсутствие его довоенного архива не позволяет обсуждать отбор материала (речь не о качестве — о тематике). Сохранилось всего два парижских отпечатка эпохи «Моего Парижа»…
Поглядев на Эренбурга в смокинге, заснятого в 1929 году по пути на ночной бал, и полистав страницы «Моего Парижа» с картинами быта рабочих кварталов Бельвилля или Менильмонтана, можно удивиться: как же так? какой же Париж предпочитал Эренбург лично? какой Париж был «его Парижем»?
В 1916 году Максимилиан Волошин, набросав эффектный портрет Эренбурга, заметил, что он «настолько „левобережен“ и „монпарнасен“, что одно его появление в других кварталах Парижа вызывает смуту и волнение прохожих»[347]. Тогдашние закоулки района Монпарнаса (хотя бы улицы Вожирар или Муфтар, по которой ночами носились стаи крыс) мало чем отличались от «правобережного» Бельвилля. Конечно, Эренбург и в 1916-м проводил время не с рабочими, его тогдашний мир — это мир левой, полунищей художественной и литературной богемы. В 1920-е годы территориально этот мир не сместился и социально не слишком возвысился, хотя материальное положение самого Эренбурга и стало куда более прочным, чем в 1916-м. Ночной бал на Монпарнасе, на который собрался Илья Эренбург в 1929-м, проходил, однако, в условиях, которые никто не назовет фешенебельными. Один такой бал описан в очерке «Париж днем и ночью»:
«Всю ночь продолжаются танцы в душной, переполненной полуподвальной зале. Много знакомых фигур живущих в Париже или временно „гастролирующих русских художников“ — здесь и Ларионов, давно осевший во Франции и ныне стоящий во главе „Союза русских художников“, травимого эмигрантской прессой за „советскую ориентацию“, Марк Шагал, переехавший из Берлина после своих берлинских триумфов, Илья Эренбург, слегка сутулый и слегка иронический, Зданевич — поэт-футурист „заумного“ толка, офранцузившиеся скульпторы Липщиц и Мещанинов и еще много других»[348].
Сегодняшние читатели представляют звезд вроде Шагала и Липшица в самом центре парижского бомонда, но в 1920-е и начале 1930-х они были еще совсем не так прославлены и богаты. Тем паче Илья Эренбург, особенно — в пору кризиса. О. Г. Савич в конце 1931-го откровенно писал о парижской жизни московскому писателю Лидину: «Зубы лежат на полке и стучат о полку. Рядом лежат эренбурговские и тоже стучат. Стучит весь Монпарнас»[349]. Танцам это, правда, не мешало.