В муках рождения - Церенц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если кто-нибудь должен сдаться, то не мы, а вы, негодные скоты! — воскликнул он и, подняв левой рукой грека, легко, как ребенка, швырнул наземь и наступил на него ногой. — Пусть теперь кто-нибудь осмелится освободить тебя.
Хосров и Ашот стояли тут же с обнаженными мечами. Греческие стражи, тоже обнажив мечи, замерли у дверей и не знали, что им делать. А Теофилос, лежа под ногой Гургена, кричал жалким сдавленным голосом:
— Освободите меня, освободите!
— Если сделаете хоть один шаг, — сказал грозно Гурген, — я раздавлю вашего князя, как червяка, и даже трупа его не выдам таким негодяям, как вы, будь вас и в десять раз больше.
Зал был довольно просторным. В одной стороне с обнаженными мечами стояло человек двенадцать греческих стражей, в другой — Гурген со своими двумя друзьями и Вахричем.
Теофилос, лежа ничком под ногой исполина, еле дышал. Лицо его посинело, жилы на висках вздулись.
— Умираю! Умираю! Спасите! — кричал он.
— Если хочешь спастись, прикажи своим людям бросить оружие и выйти.
— Стражи, выйдите вон!
— Коварный грек, прибавь: «бросьте оружие».
В это время один из стражей осмелел и неожиданно напал с обнаженным мечом на Гургена. Но от Гургена ничего не ускользало, и он так его ударил ногой, что несчастный с мечом в руке подпрыгнул вверх, завертелся в воздухе и упал, как труп. А Теофилос сдавленным голосом закричал:
— Бросьте оружие и выходите… Умираю!..
Стражи бросили мечи, вышли и столпились за дверью.
— Вахрич, собери мечи, а этого дурня вытащи за ноги и отдай товарищам, — приказал Гурген, снимая ногу с Теофилоса, который все повторял:
— Умираю… умираю…
— Не умирай, ты нам еще нужен, а если хочешь жить, прикажи открыть крепостные ворота, тогда все обойдется без капли крови.
— Это невозможно, ох, умираю… Убейте меня, но такого приказа я не дам. — Гурген снова наступил на него. Грек не издал ни звука, попытался терпеть, но когда у него затрещали кости, опять застонал:
— Ох, ох, безжалостный зверь, убил меня…
— В твоих руках и свобода и жизнь, — говорил Гурген, нажимая все сильнее.
— Откройте, откройте ворота! Пусть эти собаки войдут! — воскликнул сдавленным голосом грек.
Стражи побежали открывать, и через несколько минут Ишханик с отрядом в двести всадников ворвался в крепость. Увидев распростертого на полу Теофилоса у ног Гургена с кровавой пеной у рта, почти без чувств, груду мечей, брошенных в углу под охраной Вахрича, и Хосрова с Ашотом, пересмеивающихся между собой, Ишханик воскликнул:
— Что это значит? Что тут происходит?
— А это вот что значит, — ответил Гурген. — Мы издалека вообразили, что крепостью владеют разбойники, а приехали и увидели, что это человекоподобные обезьяны, и так как они вдобавок не признают приказа императора, мы решили таких животных не брать, а раздавить ногой. Он грозился связать нас и сбросить со скалы, теперь мы должны решить, как поступить с этим негодяем. У нас есть еще время, и мы подумаем. Вахрич, побудь с князем Теофилосом, дай ему воды и позаботься о нем, чтобы он не испустил дух. Словом, постарайся, чтобы он не околел, пока мы решим, что с ним делать.
Гурген вложил меч в ножны и с князьями обошел покои. Все оставалось в таком же виде, как оставил Гурген, кроме маленькой комнаты, где временно устроился грек в ожидании приезда своей семьи.
— Очевидно, этому замку не суждено видеть семьи, — сказал Гурген с горькой усмешкой.
А Вахрич в это время занялся пленником. Паясничая, он то давал пить, то растирал ему грудь и, утешая несчастного, не умолкая, тараторил на греческом языке.
— Я по опыту знаю силу этого человека, о великий князь. Не то, что такую обезьяну, как ты, но и медведя он может сбросить наземь, как яблоко. Он был еще мальчиком, когда превратил меня в мягкую вату, а теперь, когда он стал взрослым мужчиной, представляю, каково пришлось тебе. Поднять на такого благородного князя, еще греческого, даже не руку, а ногу — очень непристойно. Но что поделаешь, надо терпеть. Ах, мой греческий князь, мой христианский князь, если бы была тут моя старуха-лекарка, она своими колдовскими снадобьями живо поставила бы тебя на ноги. Ты вскочил бы с места, как одержимый. Не беда, конечно, если и умрешь, мы тебя тогда возьмем за руки и за ноги и торжественно бросим в Тортум, оттуда ты поплывешь в Чорох и попадешь в Черное море. Так, братец ты мой, несколько дней тому назад мы переправили много белых и черных арабов. Ты с ними доплывешь до Константинополя и расскажешь, что Гурген Апупелч Арцруни…
Тут громкий хохот прервал его трагическую речь, и он с удивлением увидел Гургена, Ишханика, Хосрова и Ашота, которые давно уже слушали его утешения и, не выдержав, расхохотались. Бедный Теофилос, продолжая стонать, еле дышал.
— Что это? — сказал Гурген. — Я тебе поручил этого беднягу, чтобы ты лечил или оплакивал его?
— Я сделал все, что мог, господин мой, а сейчас утешаю его. Ибо утешение, говорят, лучшее лекарство. Но нога у тебя тяжелая, я знаю, у этого человека внутри все, должно быть, перемешалось, он потерял много крови. Смотри, вот и платок весь в крови, это нехороший признак, очень жаль, если завтра утром придется бросить его труп в Тортум…
— Довольно, слышали. Пойди лучше распорядись, чтобы нас накормили, а из княжеских слуг приставь к нему кого-нибудь порасторопнее. Да смотри в оба, чтобы эти негодяи не подсыпали нам яду в ужин…
— Очень благодарен тебе, господин мой. — В таких вещах я понимаю лучше, чем в уходе за больными, — сказал Вахрич и вышел из комнаты.
— Этот негодник не знает, что такое жалость, — заметил Гурген.
— Разница в том, — шутя ответил Хосров, — что жалость Гургена проявляется только тогда, когда человек уже при последнем издыхании.
— Богу известно, что не в моих привычках проливать человеческую кровь, но быть воином — это такое проклятое ремесло, и мы живем в такое ужасное время, что невозможно питать настоящую жалость. Что это за время, братья мои! Как подумаю, ужас охватывает меня. Разбой, клятвоотступничество, предательство, неблагодарность, измена внутри страны и вне ее. Господи, помилуй Армению, помоги нашему несчастному на роду!..
— Несчастье в том, — сказал Хосров, — что ниоткуда не видно и проблеска надежды.
— Бедный Овнан, вся его надежда была на католикоса, он еще прошлой зимой ездил к нему просить, чтобы тот стал во главе народа, вооружил его…
— Я был на совете князей, когда Овнан сделал это предложение, а его в угоду князю Ктричу Гардманскому бросили в темницу, — сказал Ашот.
— Все они ничего не стоят — ни католикос, ни князья, ни нахарары… В этой огромной Армении бог создал только одного Овнана и того посадил на вершину Сасуна…
— Верно, — сказал Хосров.
— Чем ты хуже него? — сказал Гургену Ишханик. — У него силы твоей нет.
— Я прислушиваюсь к голосу сердца, а он подчиняется разуму. Я буду говорить о себе. Что греха таить, когда я узнал, что Васпуракан и князья Арцруни в опасности, я был свободен и решил пойти им на помощь. Кровь клокотала у меня в жилах, я жаждал войны, сердце мое кипело, когда я слышал о бедствиях, причиняемых нечестивцами-арабами нашему бедному народу. Но все же я не тронулся из Багреванда. Вечером я решал ехать, а утром, когда вспоминал о несправедливостях, мне учиненных, остывал и не двигался с места. А Овнан, твердо зная, что армянские нахарары тщеславные, негодные, развратные люди и что горы его беззащитны, — все же со своим отрядом пошел на выручку Арцруни. Я верю, что если бы он вовремя подоспел, в Васпуракане не создалось бы такого положения, и Ашот не был бы предан, ибо Овнан, несомненно, узнал бы об измене и, как молнией, поразил бы изменников. Вот, Ишханик, разница между мной и Овнаном. А я, как ты, как Хосров, как Ашот, думаю о развлечениях, о покое, о мести, о своем нахарарском имени. Овнан же думает только о судьбе народа, мечтает о помощи, о выходе из бедственного положения своей родины. Однажды я его встретил, когда он один-одинешенек шел к духовной главе народа — католикосу.
— Посмотрим, теперь кого изберут католикосом, — сказал Ашот.
— Что? Разве католикос скончался?
— Да, скончался.
— Ну и слава богу, — сказал Гурген. — Кто знает, может быть, случайно выберут кого-нибудь достойнее его.
— Продолжай лучше, что ты хотел сказать, — заметил Хосров.
— Что тут продолжать, это всем известно. Я хотел сказать, что этот простой горец выше всех горожан, азатов, князей, нахараров и католикосов.
— Верно, я тоже так считаю, — добавил Хосров.
— Я пригласил его сюда, но для такого сурового человека, как Овнан, нет ничего приятного в мире: ни яств, ни ароматных вин, ни музыки, ни охоты… Он равнодушен ко всем радостям жизни.
— Ошибаешься, Гурген, — сказал Хосров. — Ты можешь сказать, что Овнан не ощутил никакой радости, когда повесили трех предателей? Он столько сделал для этой минуты!