Каббалист с Восточного Бродвея - Исаак Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В голове зазвучали литургические песнопения: «Да возрадуемся», «Приди, мой жених», «Храм Царя».
Так как торопиться мне больше было некуда, перед тем как спуститься в метро, я решил заглянуть в кафетерий. Я толкнул вращающуюся дверь и вошел. На какой-то миг мне показалось, что там все по-прежнему, как в те далекие годы, когда я только что приехал в Америку. Тот же знакомый гул голосов: интеллектуалы Старого Света обсуждают проблемы сионизма, социализма, обмениваются наблюдениями о жизни и культуре в Америке. Но нет, все лица были чужие, большая часть посетителей говорила по-испански. Изображение рынка на Орчард-стрит исчезло — стены перекрасили. Вдруг я застыл как вкопанный, не смея поверить собственным глазам: за столиком в центре зала сидел Иоиль Яблонер — без эспаньолки, в поношенном старом костюме и расстегнутой рубашке. Осунувшийся, потерянный, потухший. Его выпученные глаза не отрываясь смотрели в стену напротив. Может, я ошибся? Но нет, это точно был Яблонер. Он выглядел так, как выглядит человек, оказавшийся в абсолютно безвыходном положении. С чашкой кофе в руке я замер в нерешительности: подойти или нет? Может, все-таки стоит попросить разрешения сесть за его столик?
Кто-то задел меня локтем — почти весь мой кофе выплеснулся, а ложка со звоном упала на пол. Яблонер оглянулся, и наши глаза на мгновение встретились. Я кивнул, но он не ответил и тут же отвернулся. Не было никаких сомнений в том, что он узнал меня, но разговаривать со мной ему явно не хотелось. Мне даже почудилось, что он отрицательно покачал головой. Я нашел свободный столик у стены и сел. Отхлебывая кофе, я искоса поглядывал на него. Почему он уехал из Израиля? Может быть, ему чего-то там не хватало? Или он от кого-то бежал? Меня так и подмывало подойти и заговорить с ним, но я чувствовал, что все равно ничего из него не вытяну.
Некая сила, во много раз превосходящая человеческую, выпихнула его из рая обратно в ад, решил я. Он даже не пошел на субботнюю службу. Ему стали невыносимы не только люди, но и сама Суббота. Я допил кофе и ушел.
Несколько недель спустя в разделе некрологов я прочитал сообщение о смерти Иоиля Яблонера. Его похоронили где-то в Бруклине. Той ночью я лежал без сна, думая о нем. Почему он вернулся? Неужели он полагал, что не до конца искупил грехи своей молодости? Или его возвращение в Нью-Йорк как-то связано с Каббалой? А может быть, некие лучи из мира Божественной Эманации каким-то образом попали в мир Зла и, чтобы найти и вернуть их к священному началу, необходимо было оказаться именно в этом кафетерии? Мне в голову пришла еще одна мысль — возможно, после смерти он хотел лежать рядом с той учительницей, с которой они когда-то поменялись очками? Я вспомнил слова, сказанные им во время нашей последней встречи: «В своих поступках человек редко руководствуется голосом разума».
ЖУРНАЛ
Я впервые увидел Зейнвела Гардинера в Варшаве в бесплатной столовой для интеллектуалов. Мы оказались с ним за одним столиком. Зейнвел ел грибной суп с лапшой, горохом, морковью и петрушкой. Он долго возил ложкой в тарелке, как будто-чего-то выискивал, а потом рассеянно добавил соль и перец. Он не съел и половины своей порции, и мне стоило немалых усилий удержаться и не попросить у него доесть, что осталось. В те годы я отличался отменным аппетитом.
На вид Зейнвелу было двадцать с небольшим. У него были смуглая кожа, большое круглое лицо, высокие скулы, черные растрепанные волосы и чересчур широко посаженные глаза. По-видимому, он знал меня по рассказам, которые я эпизодически публиковал в малотиражных журнальчиках из разряда тех, что мало платят, но много требуют от авторов. Время от времени Зейнвел взмахивал своими длиннющими ресницами и бросал на меня красноречивые взгляды, которые значили примерно следующее: «Раз уж мы все — равно обречены познакомиться, к чему откладывать?» Не успели мы обменяться и парой фраз, он принялся уговаривать меня издавать журнал.
— По профессии я наборщик, — сообщил он. — У меня дома стоит монотип. Мы могли бы выпускать журнал практически даром. Если мы продадим двести экземпляров, то окупим все расходы. Я лично готов распределить сто экземпляров, а может, и больше.
— Но ведь журналов и так слишком много.
— О чем вы говорите? Вы знаете, кто их издает? Они же все литературные проститутки. За три злотых напечатают любую бездарь. К тому же все они одна шайка-лейка и действуют по принципу: ты мне, я тебе. А мы бы с вами сделали честный журнал. Мы могли бы вывести литературу на новый уровень.
Слово «журнал» действовало на меня завораживающе. Я давно мечтал о собственном журнале, в котором можно было бы публиковаться без оглядки на капризы редакторов. Одному редактору не нравилось то, что в моих рассказах слишком много эротики, другого не устраивала моя склонность к мистицизму, третьего в принципе раздражал мой стиль, и он без конца перекраивал мои фразы. Все мои рассказы и статьи выходили с опечатками, перепутанными строчками, а то и целыми страницами не в том порядке. Быть собственным издателем — ведь это мечта любого автора! Я пошел с Зейнвелом в его квартирку на Новолипской улице. Зейнвел жил под самой крышей, и чтобы добраться до него, пришлось преодолеть четыре лестничных марша. Двери на площадках были открыты. Портные, сидя за швейными машинками, распевали социалистические баллады; девушки чистили картошку и пели про любовь; матери качали младенцев. Плотник — седая борода в стружках — обрабатывал длинную доску. Из кухонь плыл запах жареного лука, чеснока и кипятившихся пеленок. Наконец, миновав темный коридор, мы вошли в комнату с низким скошенным потолком и единственным маленьким окошком. На стенах висели прикнопленные портреты Спинозы, Кропоткина, Блаватской и Ницше. Над книжным шкафом Зейнвел прикрепил лист бумаги, на котором большими буквами было написано: «Возлюби ближнего твоего, как самого себя».
Мне потребовалось немного времени, чтобы понять, к какому именно типу идеалистов относится Зейнвел Гардинер. Он не ел ни мясных, ни рыбных блюд, ни яиц — только хлеб, овощи и фрукты. Он был членом общества эсперантистов и кружка последователей анархиста Штирнера. Предложив мне сырую репу, он сказал: «Мир ждет правдивого слова. Мы не будем обманывать своих читателей. Каждая строчка должна сиять. Наши слова не будут расходиться с делами. Все эксперименты мы будем прежде всего ставить на самих себе!»
Вскоре мы объявили о создании нового журнала в Клубе еврейских писателей. Журнал должен был называться «Голос». Нас немедленно завалили рукописями и приветственными посланиями из провинции. Известные писатели, которые, как нам казалось, сочтут ниже своего достоинства сотрудничать с такими неопытными издателями, как мы, тоже прислали нам рассказы, главы из романов и «отрывки из трилогий». Прочитав все это, я понял, что тут нет ни одной рукописи, представлявшей из себя то «правдивое слово», которого ждало человечество. Вкладом Зейнвела Гардинера было эссе, посвященное книге Ницше «Так говорил Заратустра». Эссе Зейнвела изобиловало тире и многоточиями, почти все фразы оставались недосказанными. Чувствовалось, что он старается что-то выразить, но я никак не мог уловить, что именно. Зейнвел утверждал, что Георг Брандес[19] не понимает Ницше. Но насколько можно было судить, сам Зейнвел не понимал даже Георга Брандеса. Его эссе представляло из себя неудобочитаемую смесь из аллюзий, темнот и бессчетных цитат из Ибсена. Целые страницы были посвящены «Синей птице» Метерлинка, которая тогда была в большой моде у варшавских интеллектуалов. По мнению Зейнвела, Заратустра, достигнув вершины горы, обнаружит там не только Орла и Змею, но и Синюю птицу, что позволит Сверхчеловеку спастись самому и спасти все человечество в придачу.
Сложив рукописи в картонную коробку, я отправился к Зейнвелу Гардинеру в его маленькую квартирку под крышей. Когда я вошел, Зейнвел возился с набором, выравнивая строки в предисловий, которое мы вместе с ним сочинили. Я поставил коробку с рукописями на пол и сказал:
— Зейнвел, я больше в этом не участвую.
Он побледнел.
— Почему?
— «Голос» никакой не голос, а «слово» — не слово. Здесь не с чем работать.
Зейнвел Гардинер отчаянно пытался уговорить меня остаться на посту редактора. Он кричал, что это необходимо во имя человечества, культуры и прогресса. В волнении он рассыпал по полу все литеры. Варшавские писатели, узнав о моем дезертирстве, меня не простят, предупреждал он.
Мы вышли на улицу. Через каждые несколько шагов Зейнвел останавливался и выстреливал в меня очередным неопровержимым аргументом: рукописи можно отредактировать; наша встреча не случайна; без притока свежих сил литература погибнет; другого такого шанса может не представиться. В какой-то момент он начал рассказывать о своем прошлом. Его отец преподавал иврит в маленьком городке, мать умерла молодой, сестра покончила с собой. Зейнвел уехал из родного местечка из-за одной девушки, не понимавшей его идеалов, проблем и духовных кризисов. Чтобы заставить его страдать еще сильнее, она сошлась со счетоводом с лесопилки. Зейнвел Гардинер умолк. Его черные глаза были печальны. Ни с того ни с сего он произнес: «Гамлет был прав».