Васка да Ковь (СИ) - Аноним Эйта
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она почти слышала его мысли, она чувствовала эту сосущую, пожирающую остатки души пустоту в желудке, она почти окаменела, заколдованная… Тихонько всхлипнула Эха, и тут, разгоняя сковавший Ковь могильный холод, быстро-быстро забилось сердце, прогоняя по жилам живой огонь. Она метнулась к кладовке, положила Эху на широкую скамеечку, на которой пеленала. Эха больше не кричала, и маленькое ее личико с голубыми младенческими глазами казалось слишком уж сосредоточенным, неестественно сосредоточенным. Почему-то это мгновение растянулось для Кови янтарной каплей смолы, а потом время понеслось вскачь, отыгрывая свое.
Ковь захлопнула дверь в кладовку, прислонилась к ней спиной, обшарила взглядом пока еще пустой коридор: там, за дверью, Эха… а та, другая дверь вот-вот сдастся под весом ломящегося в нее существа.
В голове проносились обрывки мыслей: откуда? Как? Знал ли Ложка? А руки гнулись в причудливую фигуру, хрустели пальцы. Потом будет больно, лишь бы было это «потом»…
И дверь выпала с оглушительным грохотом.
А он был красив.
Шел неторопливо, пружинисто, хищно улыбался, а во рту передние зубы были золотые. И в правом ухе — массивная золотая серьга: кричащая роскошь обитателей помойки. С ободранных пальцев капала гнилая кровь.
Рыжий.
Не как Васка. По-настоящему рыжий. Брови рыжие. Усы рыжие. Волосы — огонь. И, почему-то, самое пугающее — веснушки на синюшной коже.
А потом вдруг страх пропал — осталось восхищение красотой и жалость. Хорош мужчина… Нет, ошиблась, парень. Медногривый. Ясноглазый. Юнец. Мальчишка совсем. Жить да жить. Дергается, как на ниточке, кадык, пересохли губы… шутка ли, отбился от каравана.
Разве заслуживает заблудший в пустыне смерти от жажды?
Разве грех это — желать напиться?
Так чего же она боится? Она лишь протянет жаждущему кувшин воды, протянет руки, лишь чуть-чуть поможет, все равно вода однажды прольется в горячий песок и уйдет — бесполезно, безвозвратно…
Ковь шагнула к нему, зачарованная сладкой сказкой, бессловесной песнью, страстным зовом. Он прав. Желать — не грех. Нельзя не дать того, чего так искренне желают. Вот, он остановился, ждет: он не возьмет ничего против ее воли, он — лишь смиренный проситель… Гнет спину, голову склоняет…
Улыбается солнечно, глядя исподлобья, и удлиняются белоснежные клыки…
И за спиной почему-то — детский плач. Откуда в пустыне дети? А плач все громче и громче, раскалывает бездонное голубое небо, раскалывает землю, и песок высыпается в образовавшуюся трещину, и лицо рядом искажается нечеловечески.
И не колени преклонил он, а к прыжку готовится, чтобы раз — и в горло. И не осталось в нем ничего человеческого, и жажду его не утолить водой.
Ковь не протягивает руки в жесте помощи, но выставляет их вперед, защищаясь и защищая, а он прыгает, тянется к горлу, и Ковь бьет огнем и огнем дышит, и волосы горят — она сама огонь: не жалкий огонек, а неукротимый огненный поток. И за спиной его плавятся камни.
И сам он плавится, не в силах укусить живое пламя.
И когда все заканчивается, Ковь падает на колени рядом. Сгорел не только он, она сама чуть не сгорела, последним, отчаянным усилием воли остановившись.
Но Ковь понимает: никогда она еще не была так близка к гибели.
Эха-спасительница…
И тут ей на плечи упала чужая жилетка. Она пахнет пылью и Ложкой. А сам Ложка присел рядом с трупом на корточки — на Ковь он старательно не смотрел — взял его за руку, как дорогого друга, и снимает теперь с пальца железное кольцо: оно чуть оплавленное, горячее, но Ложка сжимает его в руке.
Крепко.
Пальцы у него перестают дрожать.
И Ковь выворачивает от запаха горелой плоти и паленых волос — и собственных тоже. А она хотела стричься. Теперь нечего.
Такая глупая мысль.
Такая… несвоевременная.
Ковь сжала кулаки — рукам больно…
И Ковь плачет — впервые за долгое-долгое время рыдает, не стесняясь. Да чего уж тут стесняться, сидит голая, в копоти, в чужой жилетке, и рыдает — сопли пузырями, ну так кому какое дело? Кто ей скажет, что нельзя? Тому она сразу в морду — и, глядишь, полегчает.
Хорошо хоть жилетка длинная, запахнуть — почти как платье. Руки путаются в пуговицах. Ложка не глядя помогает — хорош помощник, но все лучше, у него пальцы ловкие, застегивает наощупь, а пуговиц и сама Ковь за слезами не видит.
А потом Ложка встает, открывает дверь кладовки, берет на руки Эху: видно, что он знать не знает, как брать на руки детей, держит осторожно, как вазу какую. Та не плачет. Сопит — Кови почему-то кажется, что сердито. Как будто распекает: «Ты, такой-сякой, я тебя звала — а ты когда пришел?»
Ложка передает Эху Кови, и та прижимает ее к груди. Он помогает подняться.
Потом взгляд его вдруг упал на оставшееся в кладовке ведро, и он, жестом извинившись (и, конечно, забыв, что Ковь не понимает жестов, она и сама об этом забыла) взял его, аккуратно поставил, примерился и вдруг пнул с нескрываемой злостью. И то покатилось до самого конца коридора, а потом по ступенькам, все дальше и дальше. А Ковь и не знала, что там лестница — еще одна глупая мысль.
И Ковь открыла рот и закричала все, что боги на душу положат, в такт этому дребезжанию.
Плевать ей, что о ней подумают, она только что встретила самого настоящего свежего упыря куксьего роду-племени, в Пустыне их побывала — ей можно и благим матом.
Каждый упырь в свой ад приглашает, и кажется, что жизнь в том аду слаще меда. И Кови свезло, что у куксов ад — бесконечная огненная пустыня, а то бы ей не хватило… ее бы не хватило — Эху спасти.
И Ложка пришел бы к совсем другому трупу.
Ковь кричит, срывая горло, и крик этот раскатывается по замку, но не умирает, а возвращается.
Если бы Ковь верила в то, что замок живой, она бы решила, что разбудила его. Что он очень недоволен окончанием своей короткой спокойной дремы.
Что упырь этот — лишь объявление войны.
Но замки не бывают живыми, зато у них есть владельцы. Владельцы, которые пришли, когда все уже закончилось.
Слишком поздно.
Случайно?
Ковь оглядывается на Ложку. Малодушно отворачивается, глубоко вдыхает саднящими легкими.
Нет, сейчас она не сможет у него ничего спросить. Не в силах разбираться.
Пусть… Васка.
Что-то было не так.
Да, Ковь частенько ругалась, ругалась громко, глотка у нее была луженная. Но…
Но это не была обычная вспышка, когда Ковь чехвостила в хвост и гриву весь мир вокруг и окружающих в частности. Она делала это не так злобно, а, скорее, ради самого искусства ругани, без того противного истеричного надрыва, который слышался сейчас, без бабьих визгливых ноток, от которых у Васки начинали ныть зубы.
Там определенно что-то случилось — и очень неправильное.
Васка встал, схватил меч. Кирочка выкатилась из-под кровати, посмотрела настороженно:
— Тоже кажется?
— Да.
— Смертью пахнет. — Вдруг сказала Кирочка, — Резко так. Как будто раньше ее не давали чуять, а тут стенка рухнула. Плохой. Неправильной смертью. — Она принюхалась, разувая ноздри, — Последней…
Васка не стал спрашивать, что она имеет в виду, просто поспешил на звуки.
Кирочка бежала за ним, но очень быстро отстала. У Васки промелькнула мысль, что не стоит оставлять русалочку одну в месте, где случилась та самая, последняя, смерть, чтобы это не значило, остановился и подхватил ее на закорки.
Если придется драться, он просто отшвырнет ее: пара синяков — ничто для нежити.
Промелькнуло беспокойство о Фыле, но не бежать же за ним на конюшню? Хотя бы посмотрит, что именно произошло…
А посмотреть определенно стоило. Картина была страшная.
В центре композиции — Ковь в жилетке с мужского плеча. В бедрах и груди она ей была ощутимо мала, Васка почти слышал, как трещат бедные пуговицы, зато длина хороша, в самый раз для того чтобы обозвать картинку не срамной, а лишь слегка эротической. Кроме жилетки на ней не было ничего — если, конечно, не считать копоть за одежду. С младенцем в руках, пищащим — а значит, с Эхой все тоже в порядке.
Рядом — слишком близко — обожаемый братец, он же, похоже, благословенный жертвователь жилетки. Лицо бледное, губы поджал, но так на вид само спокойствие и безмятежность для любого, кто на него не смотрит. Растрепанный и тоже весь в копоти.
И, конечно же, как Васка мог не заметить, действительно! Обгорелый труп. Та самая деталь, добавлявшая открывшейся картине перчинки. Судя по всему, он и тут и помер той самой последней смертью, о которой говорила Кира.
Васка бегло оценил размеры трупа и у него от души отлегло: не Фылек, кто-то совсем незнакомый и массивный, в самый раз чтобы Ковь сожгла его, защищаясь, у Ложки будут аргументы для суда… Если до суда вообще дойдет, может, удастся просто тихонечко придурка (раз уж к Кови с Эхой полез) прикопать… Постойте-ка!